Изменить стиль страницы

Если попал в тупик или западню, учит древняя восточная игра, обратись к самым простым вещам и не делай резких ходов. «Начнем сначала, – бормотал я сам себе, одолевая ступеньку за ступенькой, – начнем сначала и выстроим все по порядку – быть может следующий ход прояснится сам собой». Это смахивало на отговорку, придуманную наспех, но чтобы отвлечься порою годится любой повод.

«Да!» – согласился я вслух сам с собой, обнаружив, что стою уже на нужном этаже, потом перевел дух и направился к своему номеру, что стал казаться вдруг средоточием комфорта и уюта. Навстречу попалась смешливая горничная, и мы раскланялись церемонно, уступая друг другу путь. «Да, да», – повторил я, убедившись, что горничная скрылась за углом, потом помедлил самую малость, задумчиво глядя ей вслед, и, словно подводя какой-то итог, захлопнул за собою дверь, исправно щелкнувшую автоматической задвижкой.

Глава 5

«Выстроить по порядку» значило «обратиться к начальной точке» – то есть отступить далеко назад, что не составляло труда, ибо ванильно-сладкое воспоминание из детства – то, что можно принять за начало отсчета – давно сделалось затверженным наизусть. В нем не было подвоха, лишь печаль по ушедшему безвозвратно, свыкнуться с которой – невеликий труд, но и все же я медлил и кружил по комнате, а потом и вовсе сделал что-то странное: подсел к телефону, подпер голову ладонью и так просидел с полчаса, зная, что звонить некому, любая связь давно прервана, а сигнал в пластиковом наушнике – не что иное, как обман, химера, неумело выдающая себя за реальность. В какой-то миг я даже стал набирать номер, но тут же швырнул трубку на рычаг и больше уже за нее не брался.

Мой единственный всегдашний абонент был недоступен – то есть доступен-то был легко, но ему стало не до меня. Начальную точку, впрочем, это не меняло ничуть – лишь придавая картинке горчащий миндальный привкус наряду с прежним ванильно-сладким. Я по-прежнему легко вызывал ее на свет, словно всемогущего джина, у которого нечего было попросить, и она не выцветала с годами: вот я, ребенок лет двенадцати, и со мною моя милая Гретчен, моя сестренка, что была годом старше, как считали все, но я-то знал, что она взрослее на целую вечность. Собственно, вечностью тогда казалось многое, мы передвигались во времени большими скачками от одной поры к другой, а меж ними не счесть было одинаковых дней, выпадающих из рассмотрения, оставляя пропасти и провалы между яркими вспышками, которые едва получалось потом пригнать друг к другу. Но этот день я помню отчетливо, он непохож на все остальные, в чем конечно ее заслуга – и неудивительно, она всегда была впереди на правах старшей, пусть всего на один только год.

Сам по себе, день проходил как обычно, и вечером у нас были гости, что тоже ничуть не ново, но почему-то именно в тот вечер нам захотелось спрятаться от всех в сервировочной под большим столом, на котором стояли блюда с десертами, и мы залезли туда, укрывшись за полами длинной скатерти, невидимы и неслышимы, с гулко бьющимися сердцами, предвкушая новую игру. В комнату заходили люди, и тогда мы затаивались, переставая возиться и шептаться, наблюдая сквозь узорчатые кружева, как они затворяли дверь, думая, что она спасает их от посторонних взоров, и вели себя как дети – то гримасничали перед зеркалом, то тайком таскали со стола вкусные кусочки, то бормотали сами себе что-то невнятное, быть может исполненное тайного смысла. Я запомнил доктора Робертса, которого мы боялись из-за его черной бороды, он долго стоял посреди комнаты, дергая себя за нос и слегка покачиваясь на каблуках – это было так смешно, что мы зажимали рты руками – а потом дверь распахнулась, впустив нашу экономку, которая замерла, увидев доктора, прижала ладонь к губам и выбежала стремительно, бросив через плечо что-то вроде: – «Вы везде… Ах, это ужасно, ужасно» – и мы поняли, что она тоже испугалась его бороды, а доктор еще постоял с минуту, мечтательно улыбаясь, потом самодовольно прошептал: – «Чертовка…» – и вышел, скрипя своими огромными ботинками. Ему на смену дверь впустила герра и фрау Ларсен, которые, чуть войдя, стали злобно шептать друг на друга, неловко тыча пальцами, потом фрау Ларсен обозвала герра Ларсена неизвестным мне словом, и Гретчен, слушавшая внимательно, вцепилась в мой локоть, а герр Ларсен вдруг замахнулся будто бы для удара. Но мы знали, что он не может ударить даже мухи – жаль, что фрау Ларсен этого не знала, потому что она вся сжалась, закрываясь обеими руками, прошипела что-то невнятное и ушла с исказившимся лицом, а он долго ходил по комнате кругами, пожимая плечами и изредка хватая что-то со стола – наверное, вишни или клубнику.

Затем его кто-то спугнул – по-моему, один из молодых людей нашего дяди, которых он таскал с собой на все обеды, утверждая, что многие из них наверняка прославятся в будущем, а пока им нужно пообтесаться на людях. Насколько я могу судить теперь, ни один так и не удосужился прославиться или уведомить об этом дядю, но тогда мы внимательно следили за молодым человеком с вороватыми повадками, еще не зная, как к нему относиться и будучи настороже. Потом еще какая-то дама долго разглядывала себя в трюмо, подойдя к нему вплотную, и ушла, сказав громко: – «Я так и думала!» – будто обвиняя непонятно кого, а после нас наконец хватились, и по всему дому зазвучали голоса наших родителей: – «Витус, Гретчен» – и, как бы вдогонку им, крик истеричной сеньоры Элоизы: – «Вирджиния!» – но мы-то знали, что гадкая Вирджиния никуда не делась, подтверждением чему тут же явился ее вопль где-то в дальних комнатах. Нас нашли, хоть и не сразу, но выходить все равно не хотелось, уж очень уютно было в темном укрытии, и мы долго еще сидели там, вцепившись друг в дружку, чувствуя себя единым целым, зная, что странная чужая жизнь в доме продолжается, нисколько не смущаясь нашим отсутствием, пусть теперь никто не заходил в сервировочную, кроме прислуги. Потом пришла мама с бокалом шампанского и нагнулась к нам, обдавая запахом духов, которые я любил больше всего на свете, но и тогда мы не вышли наружу, а когда ее позвали, и она ушла, Гретчен обняла меня и стала целовать в лицо жадными губами, хранящими вкус ванильного крема, и я не отворачивался, понимая, что так нужно, потому что мы с ней – одно.

После, в детской, когда мы лежали в своих кроватях, слушая гул голосов и музыку за стеной, Гретчен вдруг вскочила, прибежала ко мне, забралась под мое одеяло и прильнула всем маленьким телом, как горячий зверек. «Не бойся, никто не увидит», – шептала она, но я вовсе не боялся, тоже зная, что нас уже не потревожат до утра, поскольку вечерний ритуал никогда не нарушался, и никому не пришло бы в голову заглянуть в детскую, откуда не доносится ни звука. Так и должно быть, потому что нам надо становиться большими, говорила мисс Гринвич еще до наших взаимных разоблачений, а в ночных домовых верят только очень глупые дети, совсем не такие, как я и Гретчен. Да, так и должно быть, соглашались мы с ней, но, думаю, и она, и наши легковерные родители несказанно удивились бы, узнав случайно, какими большими мы незаметно стали, как мы судили их с нашей детской прямотой, как подражали их словам и привычкам, передразнивая и не давая поблажек, безжалостно высмеивая все, что казалось нам фальшью, не зная еще, что такое настоящая фальшь, и чего стоит мир, в который нас не пускали до поры. А в эту ночь Гретчен открыла для нас еще одну потайную дверь, взломав замки запретов, столь ужасных, что их никогда не произносят вслух, и мы проникали в нее все чаще – сначала в оторопи преступного сообщничества, а потом с уверенностью необъяснимой правоты, не задаваясь вопросом «почему?», но будто получив уже на него ответ.

Тогда, в темноте детской, хоть и зная, что некому застать нас врасплох, мы были неловки и неумелы. Но нет никого смелее моей дорогой Гретчен, любимой сестренки, маленького медвежонка – и нет никого изобретательнее, когда дело доходит до шалостей, пусть даже и незнакомых поначалу. Она трогала меня, становясь все откровеннее, и в этом не было ни страсти, ни жалкой похоти, на которые тогда мы еще не были способны, а было утверждение близости, что давно переполняла нас – тем больше, чем более странной казалась чужая жизнь вокруг – и чтобы найти ей выход или осознать ее полнее, можно было делать любые вещи без всякого стыда. Гретчен осыпала ласками нас обоих, вовлекая меня в сладостную игру, и я делал все, что она хотела, дрожа от волнения, в котором не было ничего чувственного, не зная, что со мной происходит и пугаясь самого себя чуть не до слез. Но она всегда находила верные слова, чтобы успокоить меня, будто разуверить в ночных домовых, и мы продвигались дальше и дальше в нашем с ней лабиринте, открывая его для себя часть за частью, понимая все яснее смутно ощущаемое и до того – то, что мы с ней одно целое, почти и не разделенное на половинки.