Сегодня я принес продукты. Открыл консервы, закинул макароны и сел за стол, думая над вопросом из кроссворда местной областной газеты. Для какой военной операции нужно ангельское терпение? В голове вертелось спектакль, пьеса. Но военная. Немного не то, но мне казалось, что сегодняшний день напоминал начало битвы. Сегодня было первое сражение. Они мне дали это понять.

Они как-то узнали, что я приехал раньше, но разве я мог им это сказать. Нет, они вспомнили меня в городе. Ходившего по магазинам, бродившего, правда чаще по ночам и вечерам, но меня кто-то один из труппы (этого достаточно) заметил. Он так и сказал. Я вас видел, говорит, в гастрономе. Вы сосиски, говорит, самые дешевые покупали. Во, черт. Я этого не сказал. Я почувствовал, что меня поймали, и решил стоять на своем. Это был не я, вы меня перепутали. Я тут недавно. Тогда второй наблюдательный нашелся и тоже подтвердил, что я шел по улице Герцена и ел банан. Помню этот день. При этом он отметил, что на мне была та же одежда и походка у меня такая специфическая, ни с кем не перепутаешь. Да, бог наградил меня особой походкой. Морской. Я всегда иду вразвалочку, как на теплоходе. Вот меня и приметили. Да и этот заинтересованный взор на каждого. Я же осматривался, конечно. Я же не шел конкретно, как и любой прохожий. Его-то не приметишь. Он идет и идет, взгляд туда, куда он направляется. Я же шел без определенной цели.

Я не стал им объяснять. Остался при своих. Они тоже. Вот еще, буду я объяснять причину, побудившую меня приехать заблаговременно. Мне было нужно. Я всегда это делал заранее, снимал номер, наблюдал за людьми. Пытался понять, как они живут в этом городе. Я не клеил усы, как персонажи шпионских романов, просто не брился до этого целый месяц.

Почему же меня пригласили в этот городок. До этого я был не на самом лучшем счету. Были проблемы. Конфликты в других театрах. Причины – не сдержанность, попытка воспитать взрослого человека и даже окунул женщину шести десятков в бочку с холодной водой. Меня не прощали – ставили крест, помещали в черный список и я оказывался не удел. Три года без конкретной работы. Разгружал вагоны с ящиками, вдыхал гниль и продукты обмена, был бит неоднократно за правду, которая рвалась из меня неустанно. Театры про меня забыли, думая о том, что связываться со мной не стоит, и я был забыт. Скитался по столице по сферам услуг, где платили гроши, а изматывали так, что я, грезивший о творческой самореализации, стал потихоньку забывать о своей мечте и превращаться в обыкновенного рабочего человека, который так похож на всех остальных. И тут…приглашение.

Они же купились на то, что я поставлю спектакль за две с половиной недели. Они купились. Минимум полтора месяца нужно, к этому они привыкли, когда руководитель сего процесса расслабленно не напряженно делает свое дело, успевая выпить самовар кофе, проиграть в бильярде свои штаны и попробовать на вкус молодых актрис. А тут меньше двадцати дней. Экономия!

Про это мне говорила вахта, я же пил кофе, подпитывался их колбасой и даже брал сахар в режиссерской. На меня влиял город. Я был голоден практически всегда. Я бы мог наверное из-за стола не выходить, уплетая одно блюдо за другим. Но блюд было мало и в основном из серьезных – это макароны и рис с соевой тушенкой и колбасой за 99 рублей. В ней было столько специй, что мясо, которое является основой для этого вида продукции напоминало химический порошок, спрессованный в однородную массу.

Я положил себе макароны с красными кусочками фарша и приготовился есть. Я посмотрел на темную прихожую, на окно, в котором тоже было мрачно и уныло и мне стало жаль себя. Я не мог есть, у меня катились слезы и было странно, что эти слезы льются. Я не всхлипывал, они просто лились, освобождая запасы соленой влаги. Со мной это случалось. Неожиданно на улице, увидев бродячего артиста, зябнувшего на холоде или в метро калеку просящего подаяние или просто места, которые тебе напоминают что-то из прошлого. И ты плачешь, не потому, что у тебя горе. Эти слезы врываются наружу, потому что эти случайные картинки помогли прорваться этому потоку. Это может быть со всеми, только картинки у всех разные.

Пришла Маша, увидела меня. Поздоровалась и прошла на кухню. Села рядом и долго не могла ничего сказать. Так мне несколько раз признавались в любви. Да, вот так подходили, садились напротив и долго не могли начать. Потом говорили и при этом почему-то плакали. Сейчас плачу я, а Маша не может вымолвить ни слова. Мои макароны стыли, и я оплакивал это. Наконец, девушка произнесла первое слово, потом второе. Я слушал. Оказалось, что она думала о роли, которая ей досталась. И ей было неловко спрашивать меня, режиссера, который сейчас сидит перед миской с незамысловатым изделием, в домотканых штанах, да еще и плачет. Это ее и вовсе смутило. Я ее уверил, что это ничего, мне попала соринка. Это часто бывает в очень старых домах. Они рушатся частично, по соринкам. Поэтому часто у жителей плохое зрение и красные зрачки.

Маша говорили о девушке, которую ей придется играть. Дочь, которая понимает, что бога, которого придумал отец, нет, и она даже пытается его уверить в этом. Но уговорить отца очень трудно. Он слишком одержим. При том у нее нет союзников. Она одна думает так. Она в смятении. Маша говорила о себе, что сейчас она так же себя ощущает. Недавно в труппе, сразу после выпуска. Разные люди, но в основном верующие в то, что театр – это не закрытые двери, чему ее не учили в стенах института. Есть еще и другая жизнь. Как ее объять, спрашивала она. Мне хочется работать, познавать жизнь, быть лучшей, но мне предлагают шампанское без повода и заняться любовью в кармане. Она говорила, словно плакала. Но слез не было. Ей претило все это. Но то, что она видела на сцене, все то, что она когда-то видела на сценах, ее манило. Вот он бог. Этот ее тянул. Но не он был главный. Как выяснилось. Я не совсем понимал ее. Думал, что еще освоится. Все же чужбина. Ей всего двадцать один.

Я так и не съел свой ужин. Оставил на утро. Тогда я еще не знал, что мой ужин достанется коту. Я вернулся в комнату, забыв о том, что купил карамельки к чаю. Не до карамелек сейчас.

Я лег на пол, постелив матрас и положив под голову подушки. Естественно я не спал. Маша думала о своей роли. Сергей ко мне подходил еще утром. Спрашивал про то, как оно бывает, когда поезд сходит с рельс. Я испытал это. Как он узнал об этом. Об этом конечно писали. Журналисты не дремлют. ЧП. В живых только двое. Он – работник типографии и я. Остальные – все полегли. В холодных могилах. Дело зимой было. В канун моего дня рождения. А мог бы с ними… Об этом я мог говорить долго. Но Сергею хотелось это услышать за тот короткий перерыв, который у него был. Через четыре минуты он сорвался. Я только начал вспоминать это. Когда я очень далеко, где-то на Дальнем Востоке. Мои родные на другой стороне света, ходят вниз головой.

Вот сейчас как начал вспоминать, так сразу вспомнились все близкие, да и не только самые близкие. Те, которых я еще помню. Когда люди далеко друг от друга, кажется, что они не едят, не ходят в туалет, они запоминаются в памяти такими. Своего соседа Мишу я вижу на одной ноге, тетю Катю в повозке, накрытой брезентом, идет дождь. Повозка едет наоборот – не вперед, а назад. Мою маму, сидящей на завалинке, говорящей по телефону. Отчим точит косу. Сестра несет к столу жаркое, другая – бежит за поездом, что-то мне хочет передать в узелке. Я до сих пор не знаю, что там. Наверное, что-то очень важное.

Маша не спит, я знаю. Мне иногда хочется видеть сквозь стену. Чтобы понимать, как себя чувствуют мои соседи. Как они спят, на каком боку. Тем более это не просто мои соседи, но и актеры моего будущего спектакля. Возможно, они во сне делают что-то такое, о чем не знают в реальности. Я бы им подсказал. А так придется догадываться… лежит на правом боку и смотрит на стену, на узоры на обоях. Ни о чем не думает. Зачем ей думать? Она еще слишком юна. Ее поезд не сходил с рельс, и она не отвечала положительно на письмо-приглашение. Хотя ответила. Сергей спит на животе, накрыв голову подушкой. Так, по его мнению, сны мягче.