— Помни нашу клятву, — шепнул Артак.
— Буду помнить.
Артак завернул коня, огрел его плетью, гикнул и помчался назад, а Борис стоял и долго смотрел ему вслед, и Ян не торопил его, вполне понимая чувства княжича.
Лишь когда на окоеме растаяла фигурка мчащегося всадника, Борис повернулся к спутникам:
— Едем, — и пустил легкой хлынью[101] коня.
С ним рядом поехал Ян, а дружинники, их было около двадцати, ехали гуськом следом. Запасных коней у маленького отряда не было, поэтому старались беречь силы этих. Часто переводили на шаг, но более всего хлынили.
Миновав засечную линию, останавливаться в крепости не стали, поскольку солнце еще было высоко.
— Остановимся на Русской поляне, — сказал Ян. — От нее до Киева как раз один переход останется. Там для коней и корм и вода есть.
— Я знаю эту поляну. Мы на ней стояли, когда к печенегам ехали, — отвечал Борис.
До Русской поляны добрались уже на закате. Расседлали коней и под присмотром двух отроков пустили пастись в лощину, по дну которой бежал ручей.
Дружинники сняли с торок свернутый шатер, развернули его и стали устанавливать под Перуновой сосной, возвышавшейся на опушке и названной так потому, что много лет назад в верхушку ее ударила молния и срезала верх. Поскольку Перун в одно место дважды не бьет, с того времени путники стали под этой сосной разбивать шатер, а саму сосну назвали Перуновой. И когда кто в Киеве говорил, что, мол, «заночевал под Перуновой» или «дошел до Перуновой», все знали, где это.
Походный шатер установили быстро, тем более что требуемые палки и колья для растяжек, давно кем-то заготовленные, лежали под сосной. Там же была хорошо оскобленная жердина, используемая для главной стойки. Именно на ее острие вверху насаживалось навершие шатра, представлявшее собой позолоченный шар со шпилем. Навершие напоминало воинский шлем и долженствовало свидетельствовать, что здесь находится князь. Никто из воинов, даже тысяцкий, не имел права украсить подобным знаком свой шатер.
Но ныне шатер был только один — для княжича. Остальным предстояло спать у костра, который вскоре загорелся на поляне. Бодрствовать должны были двое коноводов и один сторож в самом лагере. Котла в отряде не было, варить ничего не стали, в кожаном ведре принесли ключевой воды, ею и запивали пшенные печенежские лепешки и творожники, сушенные на солнце.
В шатре легли княжич, Ян Усмошвец и милостник княжича Георгий Угрин. Предвкушая завтрашнюю встречу с близкими, Борис спросил:
— Как там Глеб?
— Глеб Владимирович, слава Богу, здоров. Скоро в свой город отъедет.
— В какой?
— Муром ему великий князь назначил.
— Кто еще из братьев в Киеве?
— Святополк был. Сейчас, кажется, в Вышгород отправлен.
— Но он же сидел в Турове!
— Сидел. Но в чем-то провинился перед отцом. Он его в поруб даже засаживал вместе с женой.
— Святополк? — удивился Борис. — За что?
— Да вроде он с польским князем стакнулся. А вообще точно не знаю я, Борис Владимирович. Не наше дело в княжьи дела нос совать.
— Но ведь польский князь — тесть Святополку, родня. Как тут не стакнуться? Ежели так судить, то, выходит, и меня надо в поруб, я вон с печенегами стакнулся.
— Зачем себя равняешь, Борис Владимирович? Ты был в заложниках, как бы подневольным.
— Да не был я там подневольным, Ян. Ни одного дня себя там подневольным не чувствовал. Вот Георгия спроси.
— Да, — подал голос Угрин. — Нас там никто не неволил, мы из одного котла с князем пили, ели. — И спросил нерешительно: — А как мой брат Моисей?
— Моисей при Глебе в милостниках так и живет.
— Ну и слава Богу, — молвил умиротворенно Георгий.
— Давайте-ка спать, молодцы, — сказал Усмошвец. — Завтра рано вставать, чтоб в Киев засветло приехать.
— Давайте, — согласился Борис, натягивая на плечи корзно.
Беда за бедой
Вот уж истина: пришла беда — отворяй ворота. Не успели Вышеслава оплакать — умерла великая княгиня Анна Романовна. Отпевали ее в Десятинной церкви. Из близких, помимо самого Владимира, были сыны Анны — Борис и Глеб. Из Вышгорода приехал Святополк с женой, из Овруча Святослав.
Отпевал княгиню сам митрополит. У гроба жены горько плакал великий князь, ощутивший вдруг такую пустоту в жизни, какую уже ничто не могло заполнить. Отчасти плакалось оттого, что со смертью Анны, которая была моложе Владимира, он почувствовал приближение своего конца. И от этой мысли становилось грустно князю, сумно на душе. Оглядываясь на прожитые годы, искал он оправдания бурной жизни своей, и в голову лезли одни грехи. Все, все вспоминалось: и неутолимое женолюбие в молодости, и убийство Рогволода с сыновьями, и даже насильное крещение киевлян самому себе не прощалось. Хотя именно крещение Руси он более всего ставил себе в заслугу и жалел, что мало успел в этом святом деле. Многие вески, а в восточной части Руси и целые города оставались языческими. По всей земле бродили еще волхвы — верные слуги Перуна и Волоса, мутя неокрепшие христианские души. Забредали даже в стольный град и на Торге без всякого стеснения пели хвалы Громовержцу и хулили «переметчиков» — новоокрещенных.
Тризна после похорон Анны была нешумной и невеликой по числу участников. Зато Владимир распорядился, нагрузив телеги съестным и медами, ездить по городу, спрашивать, где есть больные, недужные, и поить и кормить всех досыта. И одаривать их от имени князя серебряными кунами, чтоб молились они за упокой души великой княгини Анны. И ездили возчики по городу, и громко кричали-спрашивали:
— Люди добрые, скажите-покажите нам больных и немощных, чтобы могли мы волю княжью исполнить: напоить, накормить убогих. Приветить обиженных, насытить голодных, облачить нагих.
И находилось немало и обиженных, и голодных, и нагих. Бегали за возами мальчишки, указывали возчикам дворы, где были больные и убогие. Именно мальчишки их всех знали, никого не пропускали, всех помнили.
И возчики останавливали возы и несли меды и еду в убогие жилища и говорили несчастным:
— Это шлет вам великий князь, он кланяется вам. И просит простить его и помянуть за упокой души жену его, великую княгиню Анну Романовну.
И плакали нищие, и рыдали калеки, восклицая жарко и истово:
— Пусть долго светит Солнышко наше Владимир Святославич. Дай ему Бог многая лета.
И люди, получив серебряные полугривны, не желали их тратить, а носили с собой как святыни. И, часто вынимая их, поминали Владимира и плакали. Уже после смерти великого князя нередко находили околевшего от холода и голода убогого, а в пазухе серебряную монету, с которой он не захотел расстаться, предпочтя голодную смерть. И звали такие полугривны «владимирками», ценили много выше их настоящей стоимости. За «владимирку» — полугривну на Торге нередко отдавали две-три гривны, искренне веря, что она приносит в жизни счастье.
После тризны разъехались сыновья по своим уделам. Грустно было Владимиру Святославичу отпускать младшеньких своих, которых Анна родила. Глеб отъезжал в пожалованный ему Муром. Накануне явился к великому князю Илья Муромец, уже поседевший, постаревший на службе порубежной.
— Слышал я, Владимир Святославич, отпускаешь ты князя Глеба в Муром? Позволь и мне отъехать с ним.
— Что так-то, Илья?
— Хочу на родине помереть, в родную землю лечь.
— Ну что ж, езжай, Илья. Спасибо тебе за службу твою верную. Послужи же и сыну моему сколько сможешь.
— Послужу, Владимир Святославич, сколько Бог жизни даст.
Великий князь наградил богатыря щедро казной златосеребряной, однако Бог уж не дал ему долгих лет. Вскоре по возвращении в Муром умер герой наш, и родная земля приняла его в свои объятья. Сбылась последняя мечта Ильи.
Прощаясь с Глебом, не удержался Владимир, расплакался отчего-то, уж не провидело ли сердце его страшную судьбу младшего сына.
Бориса вообще не хотел отпускать. Долго удерживал подле себя любимца своего, обличьем напоминавшего ему Анну.
101
Xлынь — самая тихая рысца.