Изменить стиль страницы

— Понимаешь, он, этот пасынок великой эпохи, — я признаю, что история человечества зачастую бывает историей борьбы между космическим неврозом и отчаянным ясновидением, — он не перенес пробуждения, резкого перехода от вечности к реальному времени, времени — символу смерти, пустоты; он не мыслил нашими категориями, даю руку на отсечение. Но все, что я говорю тебе о нем, в такой же степени относится и ко мне. По-видимому…

Доктор Стефан поглядел на жену и умолк.

— В каждом человеке таится нетронутый зародыш, как знать, может быть, это-то и есть доказательство его принадлежности к вечности, признак присутствия в мире и в человеке чего-то не от мира сего и не от человека. Но этот признак неоформлен… невыразим… так свет преломляется одинаково в рыбах и в водах, где они обитают. Деспек, его тесть, мне сказал: «Вы знаете, он всегда был не совсем нормальный; вот хотя бы на стенах своей галереи он рисовал углем всякую всячину, так, от скуки, между двумя ударами кирки; не станете же вы меня уверять, что он был как все, что любой другой сидел бы целый день в норе, как крот, или, живя на ферме, стрелял бы по ястребам. Бедняжка Мари, не скажешь, что она вытянула счастливый номер…» Первобытный человек у истоков жизни в двадцатом веке…

Истина иногда должна держать глаза закрытыми.

— Что с тобой? Что ты на меня так смотришь?

На этот раз жена смотрела на него так странно, будто обнаружила у него признаки рака.

И какого!

В том, что он говорил, она уловила, по сути, две вещи: Детскость и Самоуверенность, идущие рука об руку, упорствующие бичи человечества.

12

Весенний день, лишившись своей пышности, и время, лишившись глубины, медленно клонятся к закату на опустевших улицах; стрижи стремительно прорезают небо; горячий запах асфальта проникает сквозь ставни, запах этот, как запах ладана, напоминает о невыполненных обещаниях, засохших на корню благих намерениях двадцатилетней давности, когда он там, наверху, клевал носом над книгами, где каждое слово все дальше уводило его от прошлой жизни; запах напоминает комнату, в которой поселил его пастор, мечты о покорении мира, Швейцарию, наконец, и неотъемлемые от нее, да и от всего прочего на земле женские бедра. Кто-то поливает улицу перед своими дверями — торговец, подобно ему слегка раздобревший и полысевший от профессиональной угодливости, с благостной улыбкой и мягким рукопожатьем, когда дела идут хорошо; вот и настал вечер, и ему сорок лет, и уже пятнадцать лет он не бывал там, наверху, у себя дома. Горы видны и отсюда. Стоит только забраться в верхние кварталы маленького городка, сложенного из известняка и розовой глины, и горный амфитеатр предстанет перед вами во всей своей захватывающей снежной белизне.

А у него, там, наверху, все поумирали: доктор Стефан с женой попали в прошлом году в автомобильную катастрофу (кажется, это лучшее, что могло с ними случиться), мосье Бартелеми и Деспек скончались вскоре после смерти Абеля Рейлана, Мари жива; она по-прежнему живет в Мазель-де-Мор, совсем одна; сколько ей может быть лет — пятьдесят, наверное, высохла вся, а, держу пари, она нас всех похоронит; да ведь мы уже и так одной ногой в могиле. В сущности, важно ведь не то, как думал я прежде, будучи в плену ошибочных представлений о времени: дожить до старости — какой в этом смысл? Но, по крайней мере, жить не так, как я, бороться за жизнь, а не быть прикованным к книжной лавчонке в далекой провинции и вдыхать каждый вечер, особенно летом, запах неизгладимого вероломства и поражения. И не оттого, что я снюхивался с разными суками, я не стал лучше. Презрение к самому себе — вот расплата за случайные связи, и оно не что иное, как губительная смесь подлости и отчаяния.

И вот, по вечерам, особенно летом и зимой, этими крайними точками исчезнувшей и преданной им вселенной, он ненавидит весь мир и себя самого, его обуревает желание найти всему объяснение, обуревает жажда разрушения, грызущая обычно предателей. Зато весна и осень в долине прекрасны, особенно когда тебе — сорок лет.

Телеграмму с известием о несчастье он получил 17 мая 1954 года; и поскольку он не смог или не счел нужным приехать на похороны матери, присутствие на похоронах брата показалось данью, которую он обязан воздать памяти всех троих покойников: в семье не заживаются.

Доктор Стефан встретил его на вокзале. Начало сезона дождей необычно озеленило горы.

— Как это случилось?

Точно никто никогда не узнает. Даже день и час происшествия не удалось установить. Они без промедления поднялись наверх; жандармы ждали их у входа в шахту. Когда Жозеф увидел гигантский террикон из песка и щебня, он остолбенел от изумления. Конусообразное нагромождение выброса поражало своей абсолютной бесполезностью. Умным предателям все бесполезное кажется просто чудовищным, и, однако, лишь чудовищное в человеке соприкасается с тайнами вселенной. Все остальное — мелочь, торгашество. Вот что приблизительно говорил ему доктор Стефан, когда они вступили в подземную галерею вслед за жандармами. На двадцать метров в глубину проход был свободен, дальше все было завалено: тридцать, сорок, может быть, даже пятьдесят метров горной породы обрушилось, кто знает, сколько дней тому назад. Деспек последний видел Абеля живым, за три недели до обвала. Тогда галерея была уже больше шестидесяти метров в длину. Потом налетела гроза, следы которой видны на песке у входа, и совершенно ясно, что после грозы породу не вывозили. Чтобы подступиться к телу, пришлось бы поднять сотни и сотни тонн камня, земли, грязи. Жандармы составили протокол и ушли, уступив место пастору. А тот! «Вы исполнили свой долг, господа, теперь очередь за мной, там, где кончается ваша миссия, начинается моя». Несколько соседей спустились из верхних жилищ, чтобы отдать последний долг Абелю. Как сейчас помню заупокойную молитву, которую мосье Бартелеми прошепелявил перед отверстием, зиявшим чернотой. «Итак, мы погреблись с Ним крещением в смерть, дабы Христос воскрес из мертвых славою Отца, так и нам ходить в обновленной жизни…» А доктор на ухо мне произнес свою эпитафию: «Будда умер, но тень его многие века будут показывать на стене пещеры — страшную, огромную тень. Бог умер, но такова природа людей, что, вполне возможно, еще миллиарды лет будут существовать пещеры, в которых будут показывать его тень…»

Тогда-то Жозеф Рейлан и решил провести вечер в Маё, а может быть, и переночевать там: он знал, что не скоро вернется сюда — вернее, никогда не вернется, ибо порвалась связь между ним и истоками его жизни. Вместо со всеми спустился он в Сен-Жюльен, чтобы купить еды, он обнял Мари Деспек, возвращавшуюся с отцом в Мазель-де-Мор: «Вы не хотите провести ночь у нас, все-таки одному в этих развалинах…» Он, улыбаясь, покачал головой: «Я не боюсь призраков, ибо призраков не существует…» Вдруг сердце его сжалось, он увидел, как по ее лицу пробежало странное выражение, на миг возвратившее молодость и женственность ее лбу, глазам, — так горе обнаруживает в рано постаревших чертах свежесть детских огорчений.

Он купил коробку сардин (в оливковом масле, помнится), кусок колбасы, яиц, масла и местный хлеб в той самой булочной, где когда-то любовался разноцветными трубочками леденцов: «Я слышал каждое утро, как он везет свою тачку мимо моей отдушины; это было в засуху. Он пробирался, как вор, но какое мужество… Настоящее дитя природы…» Уложив покупки в нейлоновый пакет, предоставленный бакалейщиком, Жозеф часа в три-четыре пополудни поднялся наверх, встреченный уже на полпути душераздирающе прекрасными запахами растений и трав. Он вошел в дом. Итак, все трое умерли. Он с некоторой робостью обошел комнаты, снова вышел и оглядел окрестность: как быстро теперь все здесь одичает. Гигантские травы уже подступили к самым стенам и заглушали пашни; подлесок тоже разгулялся по всем вырубкам. На пораженных молнией строениях торчал терновник, черный, как обгорелое дерево. Жозеф присел на ступеньку лестницы. Все-таки нам, или, вернее, им, не очень-то повезло. Исходя из тех же предпосылок, он попытался представить себе для них лучшую жизнь: жена, дети, отец, мать, мирно стареющие у очага, вечернее возвращение с полей, мотыга на плече, радостные крики и смех домашних, общий труд и общие развлечения, идеал родового уклада, идеал возврата к простоте и естественности, когда человек на «ты» с тем, что делает; а запахи, запахи древние и неотступные, терзали Жозефу душу даже и через пятнадцать лет, в известняково-глиняном городке, изъеденном солнцем, засыпанном пометом стрижей, совсем как испанское поселение, и до сих пор эта боль не угасла, вздымалась в нем, точно обломки кораблекрушения со дна моря; и так будет до конца его дней.