— Вы студенты, вы жизнь учитесь понимать. Наука, она хорошо. Только ведь жизнь тоже наука. Сло-о-жная! Учитесь понимать, за кем не заржавит.

Многие уже вполне готовы были поддаться на эти дипломатические уговоры, особенно Баркалов, который по делу и без дела забегал к Степунину и отзывался о прорабском самогоне как о чуде, не поддающемся осмыслению и описанию. И только Отец оставался неумолим:

— Послушайте, архитекторы. Это же ваша первая в жизни стройка. Собственная. А за собственную стройку, если хотите знать, люди жизнь отдавали.

— Ты что, Барму и Постника имеешь в виду? — спросил бесхитростно Князев. — Так ведь это же легенда!

— Пусть легенда, — согласился Отец. — Так вот: кулацкий дом из ворованного кирпича в легенду не годится.

— Хорошо, но только что ж получается, наш свинарник, он что у тебя, все равно как храм, что ли? — не унимался Князев.

— А у меня все храм, что людей кормит. И духовно, и физически. И если бы ты хоть раз в жизни не жравши посидел, ты бы тоже так считал.

А в другой раз вся бригада после смены валялась на прибрежном песке, и жизнь была, наконец, прекрасна — от быстрой свежей воды, от позднего августовского солнца, от того, что натруженные мышцы приятно и почти ласково ломило.

— Отдых воина! — кричал Соколовский, зарывая руки в тончайший, прокаленный солнцем речной песок.

По закону всемирного невезения именно в этот момент прикатил на своем «джипе» сам председатель Максим Федорович Тебенев. Он спустился к воде, тяжело сел на песок и стал задумчиво смотреть на реку, будто ради этой послеполуденной элегии сюда и прибыл. Но все насторожились внутренне, ибо, как солдаты, не верили в бескорыстную лиричность начальства.

— Вот что, друзья мои, скубенты, — переходя от созерцательности к делу, начал председатель, — я тут на санаторной стройке пять грузовиков кирпича вымолил. Сроду так не исхитрялся, и райком подключил, и овощей обещал подбросить. Так вот, приехали они, мать их… — Максим Федорович почему-то всегда ругался, отмечая какие-либо положительные явления и факты.

— Хорошо, что приехали, — согласился Отец, уже догадываясь, в чем дело, и все-таки стараясь отыскать возможность компромисса, — я вам давно говорил, что огнеупорный кирпич нужен. Завтра с утра и разгрузим.

— Завтра… Завтра я сам тебе три состава разгружу. Мне сейчас нужно, — в сердцах признался председатель. — Они ведь машины свои как отпустили — туда, обратно, и общий привет. Шофера уже бунтуют: разгружай, а то назад чесанем.

— Кроме нас, конечно, никого не нашлось! — из воды крикнул Борька Князев. — Конечно, студенты, покорная скотина…

— Председатель, — поддержал его Алик Гусев, — мы, между прочим, вторую неделю с пяти на ногах. Вроде бы не крепостные.

После этих слов Гусева возроптать хоть кому было не стыдно, и гул недовольства прошелестел по отряду. Только Отец не вымолвил ни слова. Он понимал, что призывать и стыдить сейчас бесполезно, он просто поднялся и, стряхнул кое-как песок со штанов, зашагал по направлению к селу, помахивая на ходу зажатой в кулаке выцветшей ковбойкой. К загорелой его казацкой спине прилипли песчинки, и так сосредоточенна, непреклонно сурова была эта спина, что становилось ясно: даже если никто не пойдет за ним, Отец до поздней ночи, до завтрашнего утра один примется разгружать грузовик за грузовиком и ни одного шофера ни на шаг не отпустит.

— Ну, Отец, — запыхавшись, выговорил Саня, догоняя его на дороге, — ты просто, я не знаю, виртуоз добродетели.

— Для тебя, — не оборачиваясь, четко, словно формулу на экзамене, произнес Гончаров, — добродетель — понятие отвлеченное. А им, — он махнул ковбойкой по направлению к селу, — им с нею жить. И свиней, кстати разводить.

…Вот сколько патетических воспоминаний навеял Сане сегодняшний яркий восход. Между тем в огромной луже, вот уже месяц стоявшей возле школьного крыльца, проклюнулись дождевые круги. Один, другой, третий. Потом их стало больше, и они возникали чаще и чаще, множились в одну секунду, словно какая-то опытная рука расчетливо отворачивала кран, постепенно наращивая темп дождя. Саня не хотел верить своим глазам. Этот праздничный, бурный восход обернулся надувательством со стороны природы. Выходит, опять чуть ли не тридцатый день подряд будет идти дождь, от которого уже и жить-то не хочется, потому что не верится, что где-то на свете существует обыкновенная сухая земля или пусть даже лужа, в которой не дрожит неиссякаемая рябь, а просто бегут облака.

Саня встал и, с трудом удержавшись, чтобы не запустить в грязь старую дурацкую берданку, — как же, часовой! — пошел в дом. Мгновенно ударило в нос сыростью, прелыми носками, грязным бельем, табаком, еще какой-то дрянью, а если сказать короче — унылым и бездарным холостяцким бытом. На грязном полу то там, то здесь валялись перемазанные в глине резиновые сапоги и ботинки на тракторной подошве, в углу горой возвышались непросохшие ватники и штормовки. Сане, как никогда в последние дни, захотелось вдруг чистоты, крахмальных простынь, натертого паркета, воскресного блаженного безделья. Он с раздражением подумал о том, чем бригаде предстоит заниматься сразу же после подъема, потому что вчера часов в девять вечера повторилась классическая сцена.

Все были на местах, читали, дулись в «дурака», Олег Соколовский чувствительно и лениво бренчал на гитаре. В сенях зашуршал кто-то, то ли запутавшись впотьмах, то ли стесняясь войти.

— Давай уже, давай! — тасуя колоду, крикнул Алик Гусев, и дверь с внезапной решительностью отворилась.

Явился бригадир Шапелкин. Он стянул с себя мокрую телогрейку, снял кепку-шестиклинку, из которой со дня покупки так и не вытащил картонного круга, из мальчиковой вельветовой куртке на «молнии», несмотря на явные свои пятьдесят, проседь и железные зубы, впрямь стал похож на мальчика. Бригадир подсел на лавку к Отцу, игравшему в карты с тою же основательностью, с какой отдавался любому на свете занятию, минут пять делал вид, что страшно интересуется ходом игры. Потом нерешительно начал:

— Валентин Иваныч, такое дело, выходит, что опять просьба, понимаешь, да. Цемент бы привезть, завтра с ранья, в районе договорились на стройке мелькомбината. Без цемента зарез, сам понимаешь, да. Выручай, Валентин Иваныч!

Шапелкин помолчал и вдруг в качестве последнего довода с отчаяньем добавил:

— Я не забуду, поллитра за мной. Считай, уж тут она, поллитра, не пропадет, да!

— Вот бы и принес, — перебирая струны, наставительным тоном сказал Соколовский. И пропел на мотив цыганочки: — И огурчиков бы, и сала, и картошечки чугунок…

— Все за мной, — приободрился Шапелкин.

— Левый, наверное, цемент? — ни с того ни с сего насмешливым тоном проницательного юриста поинтересовался Миша Разинский.

Шапелкин заерзал на скамье и от этого еще больше стал походить на сильно постаревшего мальчика.

— Оно, как тебе сказать, понимаешь, да…

— Как сказать… — Миша, словно адвокат, воззвал к широкой публике. — Эх ты, русский народ, стихийный диалектик: так сказать, этак сказать… Прямо скажи — левый или нет?

— Ну а если и левый, — раскипятился Шапелкин, — левый! А где ж я тебе правый-то возьму, да? Когда его по смете только в будущем годе дадут! Ты чушкам поди объясни, какой правый! Левый…

— Не беспокойся, бригадир, — тихо сказал Отец, — не переживай. Съездим утром. Ты только постарайся, чтоб ждать не пришлось.

— Верные мои маршалы, — объявил речитативом Соколовский, — вечность смотрит на вас со стен свинофермы. Выступаем завтра в шесть утра. По сигналу моей боевой гитары. Колоннами из трех грузовиков. Город отдается в ваше полное распоряжение. Кроме мелькомбината, особому наблюдению подлежат следующие объекты, — струны гитары многозначительно зарокотали, — гастроном «Ласточка» на центральной площади и пивная возле вокзала.

— Я все думаю, чего ты пошел в строители, — задумчиво, словно самого себя, спросил Миша Разинский, — с твоим оперативным мышлением в самую пору о военной карьере мечтать.