Систематическое ограбление Франции гитлеровскими оккупантами началось не сразу, во всяком случае такие цели оставались на первых порах закамуфлированными. Немцы прокатились по Франции победителями, с ничтожными потерями: из их танков неслись звуки гармоники да раскатистый смех, словно война и впрямь представлялась им занимательной, веселой прогулкой. Засахарить французов внешней любезностью да посулами тесного сотрудничества, чтобы включить Францию в орбиту третьего рейха, а затем выкачать из нее все соки для прокормления "народа господ" — такова была тактика гитлеровских захватчиков.
Эта тактика и наша оторванность от родины, общее для подавляющего большинства эмигрантов, даже внимательно следящих за международной политикой, незнание общественных законов, определяющих пути родины, порой приводили нас к признанию в фашизме какой-то новой, конструктивной, динамической силы, Немецкая победа над Англией казалась мне поэтому обеспеченной.
В огромный город стали возвращаться жители, но жизнь в Париже не наладилась.
Вскоре начались продовольственные затруднения: все шло на вермахт. Захват Англии откладывался, из чего буржуа-краснобаи заключали, что немцы выдохлись и Англия вот-вот спасет Францию от их владычества.
В кино, кажется уже на второй месяц оккупации, я был свидетелем едва ли не первой антигитлеровской демонстрации: когда на экране появились кадры немецкой кинохроники, в темноте раздались шиканье и иронические возгласы. Кинохронику стали с тех пор показывать при полусвете.
Фашистский сапог был пока что на мягкой подошве, но Франция начинала ощущать всю его тяжесть. Все оказывалось задавленным: национальная гордость, живая мысль, сама жизнь. Внешняя корректность победителей уже не скрывала фашистского высокомерия, надменности, презрения к побежденным.
И одновременно чувства французов проявлялись все смелее и все откровеннее.
Как-то на улице ко мне подошел немецкий солдат, откозырял и молча протянул листок бумаги, на котором было написано по-французски: "Если вам не противно, объясните этой скотине, как пройти на такой-то вокзал"…
Шли месяцы. Наступила зима без топлива. Как и в дни "странной войны", Париж охватило смутное нервное ожидание. Один и тот же вопрос вставал для парижан, для всей Франции, для Европы, для всего мира, в том числе и для нас, потерянных в вихре событий, не знающих больше, за кем и куда идти, русских людей, лишившихся родины: что дальше?
Глава 3
22 июня
К концу первой половины июня 1941 года в Париже распространились странные слухи. Общий смысл их сводился к следующему: что-то очень важное не то готовится, не то уже происходит на востоке Европы.
Передавались три версии. Согласно первой, наиболее распространенной, Германия получила от Советской России согласие на прохождение через Кавказ большой армии, которая, действуя одновременно с африканским корпусом Роммеля, должна взять в клещи англичан и сокрушить позиции Британской империи на Ближнем Востоку и в Северной Африке. Согласно другой, Советский Союз "передавал" Германии на время войны хлебные ресурсы Украины с правом для Германии не то оккупировать всю Украину, не то "контролировать украинскую экономику. Наконец, согласно третьей, Советский Союз отклонил такие требования Германии относительно Украины, однако этот отказ носил чисто формальный характер, и германская армия уже вступила на Украину, не встречая сопротивления.
Слухи эти передавались и французами и русскими. Слышал я их также в Париже от итальянцев, венгров, румын. Люди, как-то разбирающиеся в политике, понимали их нелепость, но придавали значение той настойчивости, с которой они распространялись, указывая, что они пущены, очевидно, не зря.
После нападения Германии на Югославию многим уже стало ясно, что в германо-советских отношениях образовалась трещина. Однако всего за несколько недель до 22 июня один из лидеров французских коллаборационистов Марсель Деа, особенно выдвигаемый немцами и наиболее авторитетно выражающий их точку зрения в печати, выступил со статьей в которой доказывал незыблемость германо-советского договора.
В эти годы я жил вместе с родителями. Мой брат, женатый на английской поданной, покинул с семьей Париж до прихода немцев и затем перебрался на родину жены — в Индиго. Моя мать была поглощена работой по управлению созданным ею большим домом-убежищем для престарелых соотечественников. Мой отец же, написавший в эмиграции интересные воспоминания о первой революции, давно уже отошел не только от политики, но как бы и от самой жизни. Лет ему тогда уже было под восемьдесят.
Было еще совсем рано, когда меня разбудил голос моей матери, спешно звавшей меня к себе. Она сидела у радиоприемника, и я сразу же по ее лицу понял, что произошло что-то исключительное, огромное.
— Немцы начали войну с Россией — быстро сказала она. — Сейчас передавали речь Геббельса.
В эту минуту мне послышалось всхлипывание. Я не заметил, что вслед за мной вошел мой отец. Он стоял в дверях и судорожно крестился, повторяя сквозь слезы:
— Господи! Господи! Спаси Россию!
Я не знаю, как бы он реагировал на это известие, если бы был на двадцать лет моложе. Он уже не интересовался происходящим, но слова моей матери, очевидно, дошли до него во всем их точном и страшном смысле: немцы напали на Россию! Накипи многолетних эмигрантских расчетов в нем уже не было никакой. В этот час он помнил только одно: он русский.
В памяти своей я сохранил навсегда образ отца (он скончался в следующем году), каким он запечатлелся тогда вместе со старческим всхлипыванием и мольбой:
— Господи, спаси Россию!
Тогдашний советский посол во Франции А. Е. Богомолов рассказывал впоследствии на собрании новых советских граждан, как 22 июня к нему в Виши явился русский эмигрант молодой князь Оболенский с просьбой отправить его в Красную Армию, чтобы защищать отечество, каковой просьбы посол не мог выполнить, не зная, как с ним самим поступит правительство Петэна.
В Париже другой русский эмигрант, служащий у немцев шофером, не вышел 22 июня на работу. Немцы потребовали у него объяснений. Он заявил, что не большевик, но так как немцы напали на его отечество, он не может дольше служить у них. Остался непреклонным, как немцы ни уговаривали его изменить свое решение. Тогда они арестовали его и посадили в бывшую французскую военную тюрьму Шерш-Миди, где Он и умер, кажется, через год. К сожалению, я не помню фамилии этого твердого духом русского человека.
В ночь на 23 июня русский эмигрант Крылов, тоже шофер по профессии, а в прошлом полковник, человек угрюмый и одинокий, застрелился из старого русского нагана, сохраненного еще с гражданской войны. Оставил письмо, в котором заявлял, что жить больше нет смысла: если старая Россия не была способна один на один бороться с Германией, то где уж Советской России выдержать ее натиск! Писал, что все кончено, так как вермахт разгромит Красную Армию, Россия будет навсегда уничтожена как государство, а русский народ обращен в рабство.
Страшное известие меня ошеломило, как бы придавило все мое существо. Вместе с отцом я повторял мысленно; "Господи, спаси Россию!" Но старая накипь эмигрантских прогнозов, оценок, расчетов мутила мое сознание. Всю жизнь я верил твердо, упрямо, безоговорочно в величие своего народа, своей страны, и эта вера — утверждаю это — была всегда неотделима от моего существа. Но свой народ и страну я считал ослабленными, сбившимися с пути. И потому лишь подсознательно, едва слышно, никак не фиксируясь, проскальзывала мысль; а вдруг устоит перед непобедимым вермахтом эта новая неизвестная мне, загадочная Россия? И уже тогда на миг становилось ясно: если устоит, значит, правда на ее стороне. Но логические выводы из всех предпосылок, утверждавших эмигрантское сознание, слишком отчетливо говорили о другом.
…Значит, мою родину ожидало страшное, кровавое испытание, дымы пожаров, попрание ее гордости, ее культуры, всего ее национального бытия алчным врагом, который, конечно, проявит себя беспощадным. Но каюсь, и в этот день и еще в течение некоторого времени подлинный патриотизм не определял еще моего сознания. Решительный перелом произошел во мне не сразу, а в результате сложной, хоть и сравнительно быстрой эволюции, о которой я расскажу подробно.