В несколько дней Париж опустел. Закрытые ставни, забитые двери, безлюдье; только на главных улицах все тот же непрекращающийся поток беженцев. Стояла жара. Затемняя небо, в пригороде горели огромные склады мазута, и лица людей были темны от черного, липкого дождя. А город казался еще прекраснее, чем прежде. В безлюдье выступали еще ярче, яснее великолепие его памятников и площадей, неповторимая стройность его архитектуры. Мост, дворец, галерея в аркадах как бы говорили: мы больше не служим ничему, мы только памятники искусства, любуйтесь нами. Я бродил по саду. Тюильри, вдоль Лувра, по набережным Сены, по Марсову полю и по площади Согласия, как бродил в 1918 году по петербургскому Марсову полю и вдоль колоннад Зимнего дворца, еще острее ощущая их красоту, тогда — от мысли что рухнул "наш мир", теперь — что рушится Франция.
13 июня. Последняя суматоха. Еще тысячи людей, засидевшихся в городе, устремляются вон, на дороги, Завтра, говорят, немцы обойдут, отрежут столицу.
В кафе, которое сейчас закроется (хозяйские вещи уже вынесены в автомобиль), старик, по-видимому мелкий буржуа, взволнованный и возбужденный, трясет за плечи отставшего от части солдата и говорит ему, надрываясь:
— Не унывай, малый! Мы еще победим! Вспомни 1914 год. Накануне Марны ведь тоже казалось, что все пропало. Но мы же французы! Нас не одолеть.
…В этой последней суматохе проносится слух, рожденный отчаянием, вернее — вдруг промелькнувшим сознанием, что есть великая сила, на которую Франция может надеяться. Эту весть я слышу и в потоке беженцев, и от буржуа, спешно усаживающегося в автомобиль.
— Вы слышали? Россия объявила войну Германии!
— Да, да, это точно! Русские ударили по немцам, они идут к нам на выручку. Мы спасены!
Я понимаю всю нелепость этого слуха, но эта надежда, этот предсмертный зов, обращенный к моей стране, потрясают меня.
На своем огромном "роллс-ройсе" Гукасов уехал одним из первых на юг. Как и все газеты, "Возрождение" закрылось. Но очень многие русские остались в городе. "Куда бежать и зачем? Влиться в поток беженцев, чтобы немцы все равно обогнали?" К тому же у русских в подавляющем большинстве не было скарба, который хотелось бы спасти любой ценой, и не было родственников и друзей, которые в других городах оказали бы им приют.
Из эмигрантов уехали богатые, у которых были машины (то есть ничтожное число), все те, кто по должности, занимаемой в каком-нибудь учреждении, должны были разделить его судьбу, те (да и то не все), которые опасались "арийских законов", да еще некоторые, уже тогда признавшие в немецком фашизме смертельного врага.
А одним из последних актов убегающего полицейского аппарата были арест и угон по дорогам множества "нежелательных" иностранцев, среди которых сторонники СССР преобладали над германофилами. Были схвачены все "оборонцы" и "возвращенцы", еще находившиеся на свободе…
Объявленный открытым городом, Париж со своими предместьями сдавался врагу без боя. Отступающие войска обходили столицу, у полиции было отобрано оружие.
Но вечером 13 июня французских солдат было еще немало в Париже. Они брели по двое, по трое, еще чаще в одиночку, расхлябанные, истерзанные, без амуниции, усталые, пьяные, с блуждающими глазами, дикими выкриками и бранью по адресу всего света. Угарное пьянство мало свойственно французам; но эти люди отстали от своих частей, не знали, что им следует делать, и, не находя нигде никакого начальства, вдруг превратились в отчаянных и в то же время каких-то беспомощных, жалких хулиганов.
Я жил в Париже около самого Булонского леса, в архибуржуазном предместье Нейи, которое всего в получасе ходьбы от Елисейских полей и лишь по каким-то неясным административным соображениям все еще считается расположенным за городской чертой.
14 июня. Выхожу на улицу с самого утра. Воды Сены кажутся серебристыми в этот час; вдали Триумфальная арка окутана розовой дымкой восходящего солнца. Весь квартал с садиками в цветах вокруг нарядных особняков имеет какой-то необычный, нереальный вид. Лавки закрыты, как закрыты и ставни чуть ли не всех домов; никто не спешит в метро, на базар; прислуга не прогуливает собачонок.
Но какие-то люди все же встречаются.
Вот поперек тротуара лежит безнадежно пьяный солдат. Приставив к стене велосипед, пожилой "ажан" (полицейский) бережно, даже ласково трясет его, приговаривая:
— Вставай, вставай, старина. Они сейчас появятся, заберут тебя в плен.
Но голова солдата беспомощно свисает на грудь, и в ответ только слышится богатырский храп.
"Ажан" берет солдата под мышки и так же осторожно волочит его по земле в подворотню.
Вот полным ходом въезжает на проспект машина, поворачивает и, тормозя, прямо устремляется на меня. Из нее осторожно выглядывают французские офицеры. Спрашивают отрывисто:
— Где они? Как можно выбраться из города?
— Здесь еще не появлялись. Знаю не больше вашего, — отвечаю я растерянно, глядя на их лица, в которых тревога и душевное напряжение.
Перед решеткой маленького особняка собралось несколько обывателей: газетчица, молочник, какая-то старуха — больше никого не осталось из обитателей соседних домов. Вздыхают, разводят руками и сочувственно переглядываются. За решеткой — молоденький солдат.
— Помогите, — говорит он смущенно и жалобно. — Сейчас придут — тогда все пропало! Пока не поздно, помогите.
Он еще сонный, всклокоченный, и глаза его воспалены. Отстал от своей части, шел, шел и оказался в Нейи. Забрел накануне вечером в этот особнячок. Хозяева, состоятельные коммерсанты, впустили его, и он заснул в садике как убитый. Ночью хозяева бежали, о нем не позаботились и крепко заперли свое покинутое жилище. Вот он и остался за высокой решеткой, через которую никак не перелезть.
Он совсем еще мальчик, видно — ему и страшно и немного совестно, что он оказался в таком беспомощном положении.
Молочник вдруг багровеет.
— Сволочи! — говорит он. — Видел, как приезжала за ними военная машина. По знакомству, конечно! Нагрузили ее — и поминай как звали. Нарочно солдатика не разбудили, чтобы не просился с ними в автомобиль. Добра бы меньше удалось увезти… Слушай, малый, не волнуйся. Знаю, где есть большая лестница. Эх, черт, вот и они!
Дыхание остановилось в груди. Что-то страшное и чужое ворвется сейчас в опустевшую столицу. В оцепенении мы смотрим на мост через Сену, которому с противоположной стороны подъезжают уверенно, не торопясь, зеленые статуеобразные мотоциклисты в стальных шлемах.
Как раз в эту минуту меня зовут из дому: срочно, "по важному делу" кто-то требует к телефону.
Не сразу могу сосредоточиться, понять смысл того, что произносит приятной скороговоркой дама, с которой я встречался всего два-три раза у общих друзей.
— А, вы не уехали! Очень умно поступили. Мы тоже с мужем решили остаться. Куда ехать? Все равно ведь немцы нагонят… У нас они уже с утра. Разве не слышите шума? Это их танки проходят под моими окнами. Какие танки! Какие танки! Ну скажите, пожалуйста, на что мы могли рассчитывать? Так вот я звоню всем знакомым, только почти никого не осталось в Париже. Нужно собраться в такой день, поговорить обо всем. Муж к тому же скучает: ведь биржа закрыта. Хочу как-то развлечь его. Но не опаздывайте. Говорят, вечером нельзя будет выходить. Ждем непременно.
Еще неделю назад она заявляла, что немцы будут остановлены, что надо опасаться только одного, как бы продажные политиканы из германофильского лагеря не вздумали подбивать правительство на мир. Но сегодняшние ее речи меня не удивляют. У этой дамы одна страсть: приветствовать каждую очередную сенсацию. В это утро немцы вступали в Париж победителями — как же ей было не восхищаться их танками!
Не успел я повесить трубку, как услышал голос нашей дворничихи, испуганно взывавшей ко мне со двора:
— Мсье, мсье, спросите, ради бога, у этих господ, что им угодно?