Изменить стиль страницы

— Будьте рады, что помогли товарищу. Я не желаю бренчать на балалайке в эмигрантском ресторанчике или корпеть над бумагами в какой-нибудь дурацкой конторе. Собираюсь в Нью-Йорк. А как вы знаете, богатая американка "густо идет" на титулованных…

Но до Нью-Йорка Зубов так и не добрался: он давно уже болел туберкулезом, кокаин, от которого не мог отвыкнуть после безумных одесских ночей, окончательно сломил его здоровье и свел в могилу.

А вот другая фигура.

В канцелярию вваливается огромный, грузный человек в черкеске, с орлиным носом и бритой головой, по виду совсем репинский запорожец, но в офицерских погонах и с сигарой в зубах вместо чубука. Это граф Милорадович, потомок по боковой линии знаменитого генерала, а по матери чуть ли не самого Мазепы. Его многие знают в миссии. Он бретер, игрок, крикун, даже драчун, но, впрочем, больше шумит, чем буянит.

— В Данциг, еду в Данциг! — объявляет он после взаимных приветствий. — Вольный город! Там теперь рулетка! Все ценности реализовал в Константинополе. Набит деньгами. Но во всем себе отказываю. Еду в третьем классе, ем раз в день. Все для Данцига! Хочу сорвать банк. И снова буду богат. По-настоящему богат! Все равно ведь того, что на мне, хватило бы на три-четыре года, не больше. Значит, либо пан, либо пропал!

Узнал впоследствии, что данцигская его эпопея длилась ровно три дня: проигрался до нитки и горько запил с горя.

Со всеми этими лицами у нас было немало хлопот. Один рвался в Данциг, другой в Париж, третий в Соединенное королевство сербов, хорватов и словенов, как тогда называлась Югославия. Иностранные консульства не выдавали виз без нашей рекомендации, причем подразумевалось, что на нее могут рассчитывать только лица "особо почтенные". А как быть с остальными? Визы выдавались в очень ограниченном числе, но отказать в рекомендации не было возможности — миссию бы разнесли. Пришлось прибегнуть к хитрости: когда в смысле почтенности лицо казалось сомнительным, точнее, когда нам самим оно никак не было рекомендовано из Крыма или Константинополя, мы писали просто, что "ходатайствуем о визе". А если действительно стремились помочь соотечественнику в его скитаниях, то добавляли еще одно слово: "настоятельно". Но и такой шифр не помог. Тайная мощь этого слова скоро была раскрыта… Пришлось вписывать его всем. А затем уточнять по телефону, в каких случаях мы не покривили душой…

Беженская масса, включая сановников и генералов, относилась к нам, сотрудникам дипломатической миссии, с болезненной завистью. Мы занимали великолепное помещение бывшей императорской миссии, общались, почти как равные, с дипломатическим корпусом, нас принимали в высшем болгарском обществе, некоторых из нас революция застала за границей, и мы считали себя не беженцами, а привилегированными лицами, призванными вершить важные дипломатические дела.

У власти стояло тогда земледельческое правительство Стамбулийского, к которому "высшее болгарское общество" питало жгучую ненависть. Это общество состояло из семей, деды и прадеды которых выслуживались при турках и при них завладели главными богатствами страны; оно презирало болгар, у которых не было таких предков и которые не старались походить во всем на иностранцев. В гостиных этого общества, наполненных всякой дребеденью, купленной оптом в Вене или Берлине, царили чопорность и высокомерие, отдававшие самым захолустным провинциализмом. Русских беженцев, даже самых сановных, там принимали не очень охотно (а вдруг попросят денег!), но с нами, "русскими дипломатами", "знатные болгары" общались охотно, ругая собственные порядки, правление Стамбулийского, установившего "земледельческий большевизм". Именно из этого круга вышли впоследствии убийцы крестьянского лидера.

За год моей службы в Софии я узнал, восемнадцатилетним юношей, некоторые отличительные стороны дипломатической деятельности в условиях старого мира. Живо интересовался протокольными распорядками, которые, вместе со светскими обязанностями и продвижением по службе, особенно занимали подавляющее большинство дипломатов решительно всех стран. Приехавший из Рима дипломат рассказывал, например, о таком случае.

Давая большой обед, какая-то римская дама посадила направо от себя заместителя итальянского министра иностранных дел, а налево — испанского посла. Ошибка действительно сногсшибательная: посол иностранной державы должен всегда занимать первое место.

— Что произошло затем, не поддается описанию, — говорил дипломат. — Хозяйка заметила свою оплошность, когда оба уже заняли предложенные места. Поправить дело не было возможности. Испанский посол сел молча и до конца обеда не проронил ни слова. Мало того: не дотронулся ни до одного блюда, не выпил ни одного глотка, сидя как истукан, мрачный и непреклонный. Какой кошмар! Более жуткого обеда я не припомню. Вначале лицо хозяйки было красно, как бургундское вино, а под конец — белее скатерти. Как только она поднялась из-за стола, посол его католического величества молча откланялся и отбыл голодный, так и не раскрыв рта.

Такие рассказы дразнили мое любопытство. Дипломаты считали себя особой кастой, подчиняющейся собственным законам, — со своими интересами и мировоззрением. И в этом отношении француз, англичанин или русский были, по существу, одинаковыми. Тот же налет светского скептицизма, тот же нарочитый космополитизм, при котором все они были ближе друг к другу, чем к "рядовым" соотечественникам, те же шутки, что секретарь должен ухаживать за советницей, а у посла обязателен роман с консульской женой, то же увлечение внешней стороной службы, презрение, высокомерие по отношению к "непосвященным", то есть людям, не понимающим прелести такой болтовни, где важнейшие вопросы мировой политики всегда дают повод для более или менее удачного "красного словца".

Мир этот во многом напоминал лицейский. В нем царило крепкое убеждение, что этикет, церемониал необходимы, благотворны и сами по себе имеют огромнейшее значение, но что "избранным" разрешаются всяческие забавы, при условии — чтобы не было посторонних.

Посланник Петряев, в прошлом товарищ министра иностранных дел, стоял головой выше большинства своих сослуживцев. Это был не дипломат обычного светского типа, а техник-работяга, владевший шестнадцатью языками, известный специалист по восточным делам. Мне кажется, что он не верил в долговечность своей дипломатической деятельности, но обязанности свои выполнял с большой щепетильностью. По своим знаниям и деловитости он выделялся среди сотрудников миссии, а потому оба секретаря считали его недостаточно "утонченным" и писали в Париж, что он не умеет устраивать дипломатические приемы. Мне же лично особенно запомнился из его… приемов тот, который он оказал П. Б. Струве, исполнявшему при Врангеле функции министра иностранных дел.

Для нас, то есть для "Российской дипломатической миссии в Болгарии", Струве был прежде всего врангелевский министр, следовательно, такое лицо, которому следует показать, что мы представляем, нечто постоянное, незыблемое, а он — всего лишь случайное белое правительство, которому мы никак не подчинены.

Петряев напустил на себя максимум важности. В разговоре со Струве держал себя точь-в точь как старорежимный посланник, отстаивающий старорежимную великодержавность, очевидно больше всего озабоченный тем, как бы не уронить своего достоинства. Струве отвечал ему тем же, но важность его была, так сказать, персональная: он, Струве, политический мыслитель и академик, для которого Врангель лишь временная точка опоры.

Струве был в Софии проездом. Он пожелал оставить визитные карточки у болгарских министров и глав иностранных дипломатических представительств. Петряев согласился его сопровождать.

— Вы понимаете, как это важно, — говорил мне секретарь миссии. — Ведь здесь, без посланника, Струве — никто.

Я видел, как они вместе садились в машину. В визитке и цилиндре толстый Петряев имел вид осанистый и напыщенный. Струве был в мягкой шляпе и допотопной, сильно вылинявшей крылатке. Согнутый, с длинной растрепанной бородой, он что-то говорил нахмуренному Петряеву своим глубоким, хрипящим голосом, медленно, с паузами, как бы стараясь внушить, что каждое слово его — чистое золото.