Маркиз или виконт, даже если он проживает в Париже, входит в "весь Париж" лишь в том случае, если он почему-либо на виду. Титул в буржуазной Франции не имеет смысла, звучит комически, когда не сопровождается внешним блеском. Но богач банкир входит в "весь Париж" при всех обстоятельствах из-за своего богатства, а следовательно, влияния, благодаря которому он и невидимый вездесущ. Ранг политического деятеля в этой замкнутой сфере точно определяется его весом в буржуазных кругах. Ученый, которого превозносит буржуазная печать, входит в "весь Париж", так как самое понятие славы подразумевает в этих кругах крупные заработки. И входят также не в одинаковых рангах по отношению друг к другу, но одинаково возвышаясь над всеми прочими гражданами: адвокат, которому платят солидные гонорары, кардинал, архиепископ парижский, хозяин скаковой конюшни, танцовщица, даже голая, если о ней пишут как о "жрице искусства", модный врач, модный художник, модный фельетонист. Во "всем Париже" есть люди, завоевавшие известность серьезным трудом, знаниями или талантом, но есть и пролазы, добившиеся такой же известности платной рекламой или извилистыми махинациями.
Значит, все дело в известности и в деньгах? Тот, кто на виду и хорошо зарабатывает, автоматически включается в "весь Париж?" Так, но не совсем. Буржуазная мораль очень щепетильна в этих вопросах. Всякая нажива дозволена, но нужен ярлык "респектабельности".
В "весь Париж" попадет, конечно, содержатель публичных домов, когда деньги, вырученные им за "живой товар", окажутся достаточными для уважения и почестей, но только если официально у него другая профессия. И не попадет, например, парикмахер, даже самый модный, имя которого на устах всех элегантных женщин Парижа. Он парикмахер, а это "нереспектабельно". Зато попадает крупный акционер игорного притона, где проигрываются "известные лица": он "фигура", его не поманишь пальцем, он сам садится играть, он фактический, закулисный хозяин этого заведения.
Итак, кто же составляет "весь Париж"? Люди, преуспевшие в буржуазном обществе — в самом буржуазном обществе, а не только при нем, не только благодаря ему, — и составляющие в силу занимаемого ими положения как бы увенчание этого общества.
Это не значит, что все они близко знакомы между собой.
Встречаясь на скачках, на театральной премьере или в модном ресторане, представители "всего Парижа" не всегда раскланиваются друг с другом, но почти все они знают друг друга в лицо, знают, кто в чем преуспел и какую пользу можно извлечь из каждого; они замечают только друг друга, они — "известные лица", они — "элита", а все остальные лишь фон, лишь толпа.
В Париже, на знаменитом Монмартре, большим успехом пользовались до войны маленькие театрики, где выступали "шансонье", то есть куплетисты. Иностранец, даже хорошо говорящий по-французски, но в Париже бывающий лишь проездом, мало что понял бы в их куплетах. А между тем зал был в восторге.
Вот, например, стишки про ступни: такие длинные ступни, что им дивится Европа. "В чем дело?" — недоумевал иностранец, не решаясь спросить у соседа. Но не было парижанина той поры, который не знал бы, что у президента Французской республики Альбера Лебрена очень большая ступня; это физическая особенность главы государства служила неисчерпаемым источником для всевозможных острот в подобных театриках, в кулуарах парламента и в салонах.
Или выйдет высокий дядя во фраке, закрывая глаза аршинным платком, и разрыдается на весь зал. Опять тот же Лебрен, про которого говорили, что он плачет в Совете министров при каждом тревожном известии.
И много еще можно было услышать в таком театрике про чью-то хрипоту или полноту, про преклонные годы популярной актрисы, продолжающей играть молоденьких дев, про знаменитого драматурга, который помадит щеки и носит дамские ботинки, про министра, столь рассеянного, что он голосовал против своего же кабинета, про экстравагантные туалеты какой-то очень важной дамы, про парик какого-то политического деятеля да про любовные похождения кинозвезды или… председателя Сената.
Все это было иногда действительно смешно, порой отмечено блеснами остроумия, но чаще всего не возвышалось над средним уровнем послеобеденных шуток среднего обывателя.
Так почему же такой успех? А вот именно потому, что полностью удовлетворяло послеобеденные потребности слушателей. Для французского буржуа самое приятное время — послеобеденное. Он отведал тонко приготовленных: блюд, выпил хорошего вина и благодушествует. Подавайте ему теперь сплетни из "высших сфер", анекдоты о "всем Париже". Вот куплетисты и старались. Смеется французский буржуа, чуть-чуть завидует (ох, насколько выше него все те люди, над которыми потешаются с эстрады!), но в общем очень доволен (что ж, кой с кем из них он сам раз-другой пообедал в том же ресторане, и даже найдутся у них общие знакомые…).
Значит, можно смеяться над властью, над высшими государственными установлениями, над известнейшими людьми? Можно, конечно, скажет буржуа — в этом соль и превосходство французского юмора. И все же смеется он не надо всем…
Помню песенку, исполнявшуюся в одном из таких театриков уже давно, когда я только еще приобщался к "прелестям жизни", озаренной сиянием "всего Парижа". Героем ее был известный тогда правый социалист — депутат Александр Варен, на словах ярый враг капитализма, принявший, однако, от буржуазного правительства, с которым был до того не в ладах, пост генерал-губернатора Индокитая.
В песенке рассказывалось, как этот "якобинец" получает от аннамского императора звание мандарина, как он учится светским манерам, путается в фалдах фрака и т. д. Шутки были остроумными, и весь зал хохотал" потешаясь над выскочкой. Но в конце песенки сам Варен обращался к своим хулителям примерно с такими словами:
На секунду зал как бы оцепенел, затем снова раздался взрыв хохота, но уже не саркастического, а одобрительного, которым никак не мог бы оскорбиться Александр Варен. Смеялись уже не над ним, смеялись сами же над собой. Заслужил прощения? Что за неуместное слово! Почтение заслужил он самое полное, заискивающее, расшаркивающееся, и в то же время теплую, непосредственную симпатию, порой переплетающуюся с завистливым сожалением: "Ах, почему не я"?
С эстрады монмартрских театриков смеялись над республикой и над церковью, над любовью и над смертью, над чертом и над богом. Но никогда не смеялись над деньгами. Нельзя задевать святое человека, А ведь люди здесь — французские буржуа.
Но в театриках Монмартра потешали публику не только сплетнями да сарказмами. Каждый куплетист обязательно включал в свой репертуар стишки, так сказать, "положительного характера", патриотические, подбадривающие. Должен сказать, что они всегда мне казались значительно менее удачными, чем "критические".
Я люблю Францию искренне и давно, но как вторую родину — второй родины не бывает, но как страну, где я прожил лучшую часть сознательной жизни, а французская культура дорога мне с юношеских лот. Но когда я слушал куплетиста, распевающего, что Франция самая прекрасная страна, потому что это Франция и этим все сказано, мне всегда делалось обидно за Францию. Нет, мне кажется, не все сказано, а тот француз, который включает патриотизм в общий комплекс понятий, потворствующих всего лишь самообольщению и самодовольству, не выражает лучшего, что дала миру его страна…
Чаще всего случались куплетики, восхваляющие Францию потому, что нигде так не сладко в объятиях любимой, нигде нет такого камамбера и красного вина, нигде так не ласкова природа. Французский буржуа радовался всем этим "сладостям", принимая без оговорок ура-патриотическую трескотню и голословное утверждение, что универсальное превосходство Франции — аксиома и, значит, не требует доказательства.