Краткая панихида. На лицах полагающаяся печаль и мгновениями какая-то странная растерянность. Каждый, вероятно, думает о собственной участи. Расходимся быстро, чтобы не привлекать внимания.
Старичок генерал-адъютант садится у памятника Барклаю вместе со мной и сыном, моим приятелем. Он расчувствовался, взволнован:
— Вот до чего дожил! Всех их знал… Какой конец! И почему все так получилось — не пойму. Какой был двор! Самый пышный в мире. Я ведь чуть ли не все дворы перевидал. Нигде не было этой торжественности, блеска, сказочного богатства! От Византии еще… Вы все это увидите — верю и с этой верой умру. Иначе быть не может. Россия без монархии — бессмыслица, бесформенная масса, чепуха. Снова будет государь, могущественный, сияющий славой: "и поведет нас, как и встарь, одно лишь знамя — Русь и царь".
Это из стихов, циркулирующих среди монархистов.
По двойной ассоциации он вспоминает другие, которые напевались на мотив "Марсельезы" в ту пору, когда дядя царя, великий князь Павел Александрович, отбил жену у своего однополчанина Пистолькорса, ту самую красавицу, что рыдала в соборе, и бросил собственную жену, расстроив церемониал торжественной встречи французского президента Лубе.
— Ou est le grand duc Paul, madame?[8]— спросил Лубе, согнувши торс.
— Il est parti avec ma femme![9]— из свиты гаркнул Пистолькорс.
Старичок смеется, отбивая такт, и глаза его искрятся задорно. Как ребенок, от горя сразу перешел к радости, вспомнив далекие развеселые времена.
Кстати генерала Пистолькорса арестовали одновременно с отцом. Но освободили очень быстро, и он принес нам первые вести о нем. Они были тревожные. Бывшим губернаторам приходилось очень серьезно опасаться за свою судьбу.
Все чаше в газетах печатались списки расстрелянных, и среди них было много наших знакомых, друзей.
И вот еще воспоминание, пожалуй, самое острое.
Опять Невский. Ясный солнечный день: бабье лето. Нас несколько лицеистов в форме, с барышнями. Смеемся. Нам весело. Лица наши выражают беспечность и радость на заре жизни.
Вдруг навстречу нам толпа заключенных с конвоем.
Я сразу увидел отца, и он меня сразу увидел — как раз в тот момент, когда я чему-то смеялся: память об этом мучила меня много лет. Обросший бородой, похудевший, с котомкой за плечами.
Арестованных вели посредине проспекта. Я пошел за ними. Отец несколько раз оборачивался, сердито махал мне рукой, чтобы я отстал. Я его не послушался и проводил до места назначения: до Гороховой, где помещалось Чека.
Так совсем случайно я узнал, что отец переведен туда из Петропавловской крепости. Для хлопот моей матери и для передачи посылок это известие имело большое значение.
Глава 7
Исход
В хлопотах по освобождению отца моя мать проявила действительно максимум энергии.
Ходила к следователям Чека.
Связалась с польским посланником, старым нашим знакомым Ледницким: тот объявил отца польским гражданином и выступил с официальным ходатайством о его освобождении.
Обратились к курьерам бывшего министерства земледелия, где отец был некогда директором департамента, и те с готовностью написали в Чека, характеризуя его как заботливого начальника, всегда внимательного к нуждам низших служащих.
Объездила всех, кого можно, звонила во все высшие советские органы Петрограда и, кажется, не оставила без внимания ни одного, даже самого малого, шанса на удачу.
Раз была вместе со мной у следователя на Гороховой. Вот что сказал ей тот человек, олицетворявший для нас самый грозный орган советской власти:
— С вашим мужем можно разговаривать просто. Мы его больше уважаем, чем тех придворных и генералов, которые клянутся теперь, что в душе всегда были против царизма. Он прямо заявил нам, что он монархист, служил царю по убеждению. Кроме того, ваш муж отказался признать себя поляком. Мы так и ответили посланнику: вы за него хлопочете как за поляка, а он сам считает себя русским… Следствие еще не закончено. Ничего утешительного сказать вам не могу.
Мы вышли от следователя в большом волнении. Я гордился отцом, но опасался за его участь. Не слишком ли он прямолинеен?
Отец был освобожден в октябре. Как-то вечером позвонили у входа. Когда открылась дверь, я по радостному визгу нашей собаки понял, что это он. Как и жуткой встречи на Невском, никогда не забуду этой минуты.
На семейном совете было решено, что отцу надо уехать как можно скорее. Аресты продолжались. Теперь нам было уже ясно, что по мере расширения гражданской войны власть будет охранять все строже порядок в тылу своих армий. Большевики, конечно, скоро, скоро падут: в этом по-прежнему все были уверены среди нас. Весь вопрос — как уцелеть до этой поры. Мы можем еще повременить, но отцу рисковать опасно. Лучше всего ему поехать в Варшаву, где у него множество знакомых. Как же это усторить?
Пока отец отдыхал после тюрьмы, моя мать с обычной энергией взялась за дело. Очень скоро старания ее увенчались успехом. К нам пожаловал гражданин Наэль, латыш по национальности, благодаря которому некоторые из наших друзей уже покинули пределы Советской республики. Они-то и сообщили нам, что Наэль — комиссар Союза коммун Северной области — за соответствующую мзду готов выдать документ на выезд за границу, причем по таким делам не принимает в комиссариате, а сам приходит на дом.
Меня допустили в гостиную, когда сделка уже состоялась. Наэль, мужчина средних лет, с небольшим брюшком, в коротеньком пиджачке и крикливом галстуке, сидел за чашкой чаю, поглаживая бородку. Он пошучивал, хихикал, рассказывал сплетни про известных актрис.
Взятые на себя обязательства он выполнил пунктуально. Через день, как обещал, принес нужную бумагу. На бланке наркома значилось, что гражданин такой-то (отец уезжал под чужой фамилией) командируется на Украину "для организации товарообмена"; внизу стояли печать и подпись наркома, то есть самого Наэля. Стоило это моим родителям дорого, сколько — точно не помню, знаю лишь, что ушли все деньги, только что вырученные от продажи двух прекрасных пейзажей Поленова, украшавших нашу гостиную, и очень ценного чайного сервиза начала прошлого века. Наэль опять рассказал какие-то сплетни, опять похихикал, выразил удовольствие "от такого приятного знакомства", затем шумно раскашлялся, пожелал отцу счастливого пути и ушел, сказав, что всегда рад оказать посильную услугу достойным людям.
Отец тотчас же выехал и, как мы узнали впоследствии, благополучно проследовал через границу. А вскоре до нас дошло известие, что Наэль попался и расстрелян, но не как взяточник, а как мошенник-самозванец. Он вовсе не был наркомом, да и такого комиссариата, бланки и печать которого он себе изготовил, вообще не существовало! Что и говорить, хитрый был человек! Рассудил, что власть только еще строится, что не все толком знают, какие созданы новые органы, и что на границе бумага с печатью и "наркомовской" подписью произведет соответствующее впечатление.
Поздняя осень, зима 1918 года. Все изменилось в нашем быту. Частные комиссионные магазины закрыты. Доходов никаких. Нет топлива. Голод наступает на Петроград.
Но наша семья живет еще сравнительно не плохо: моя мать не жалея продает обстановку. Большинство же наших знакомых хочет переждать, верит, что "ужас скоро окончится". Мерзнут и голодают среди былой роскоши. "Буржуйками" мы отапливаем кое-как добрую половину квартиры; питаемся почти вдоволь. Нам помогает одно обстоятельство: председатель домового комитета бедноты — наш повар; он умеет доставать продукты из-под земли, то есть из-под полы, у мешочников, спекулянтов.
Значительную сумму денег отец увез за границу. Немало драгоценностей и денег моя мать переправила туда же с иностранным курьером. Дома у нас настоящий магазин. Каждый день приезжают спекулянты, скупают все, что осталось: картины, серебро, старинную мебель, библиотеку. Да и не только это. Увозят расшитые золотом мундиры отца, придворное платье моей матери, с кокошником, сшитое в 1913 году для торжеств по поводу трехсотлетия дома Романовых (много выручаем за его драгоценные кружева), звезды отца, всю мишуру старого режима. Но рукописи великих русских писателей не достанутся спекулянтам; как я уже говорил, отец перед самым отъездом отвез свое собрание в Академию наук, где и сдал под расписку на хранение.