Изменить стиль страницы

Красный френч и малиновые галифе с леями не могли не броситься в глаза. Уж слишком контрастировал костюм серба с обмундированием бойцов. Но командарму показалось: не костюм, а добрая улыбка на светлом продолговатом лице привлекла внимание чрезвычайного комиссара.

Дундич не умел скрывать своих чувств. Вот и сейчас, зная о предстоящей встрече с личным посланцем Ленина, весь светился от сознания, что вождь русской революции поручает ему такое ответственное задание.

И удивительное дело — замкнутое лицо наркома, как бы поддавшись обаянию молодого воина, вдруг тоже просветлело. Он выпростал правую руку из-под борта кителя и протянул Ивану Антоновичу:

— Здравствуйте, товарищ Дундич!

— Здравствуйте, товарищ нарком, — ответил Дундич, слегка сжимая горячую ладонь.

— Наслышан о вашей доблести, — сказал нарком. — Надеюсь, что и впредь будете также служить мировой революции?

— Так точно!

Нарком удовлетворенно расправил черные с рыжинкой усы и решительно направился к середине строя. Поднявшись на сложенные штабелем шпалы, приподнял руку к фуражке и негромко, но четко произнес:

— Здравствуйте, товарищи бойцы Красной Армии!

Не успели последние звуки его голоса долететь до шеренги, как дружным эхом прогремело ответное:

— Здра-асть…

Окинув взглядом ровный строй, он сказал:

— Сегодня вам вручается судьба революции…

Затем, отделяя предложения паузами, нарком заговорил о мучительном голоде в десятках неземледельческих уездов, о саботаже транспортных чиновников и бандитах, об испытаниях, которые ждут эшелоны на тысячекилометровом пути. По мере рассказа его голос не становился громче, но в нем все явственнее прорывались ноты гнева и беспощадности к врагам.

— Товарищ Ленин просил обеспечить надежную охрану хлебных маршрутов. Уверен, что в борьбе со всякой контрой у вас не дрогнет рука.

Знамением преданности и согласия с оратором в длинных коридорах эшелона гулко, как в ущелье, раскатилось «ура».

Когда команды были расформированы по составам и гудки паровозов разорвали утреннее безоблачное небо, Ворошилов сказал Дундичу:

— Счастливый ты, Ваня. Нашу столицу скоро увидишь, а там, повезет, с Лениным встретишься…

Эшелоны, растянувшиеся версты на три, вырвались из царства избушек и мазанок рабочей окраины города и втянулись в бурую придонскую степь, сплошь покрытую полынью, коричневыми клиньями незасеянных наделов, островками седого ковыля, придорожными зарослями буйного донника. Эта пустошь туманила взгляд, щемила душу.

— Что закручинился, товарищ Дундич? — участливо заглянул ему в глаза Негош, к богатырской фигуре которого так не подходила эта ласковость.

Дундич привык видеть Негоша суровым, недоверчивым, грубоватым. А тут такая перемена. Может, и его душу гложет тревога? Как объяснить боевому другу свое настроение. Ведь все видели Дундича на перроне сияющим от восторга. Или то было напускное?

Нет, ни прежнее, ни теперешнее состояние Дундича не было показным, но вот объяснить его даже самому себе он не мог.

— Вот тут что-то нехорошо, — указал он на сердце.

— Да вроде бы вчера не переедали, — попытался съехать на шутку Негош. — Вот сейчас обедать будем, найдем добрую чарку ракии.

— Никаких чарок! — резко повернулся к нему Дундич. — До Москвы. Понял?

— Ну, чего ты… — обиделся Негош. — Разве мы не разумеем. Вижу, что ты смурый, ну и решил пошутить.

Поостыв, Дундич сказал:

— Саднит мне сердце горькая дума: пока мы с тобой до Москвы доберемся, красновцы захватят Царицын.

— Тю-у, — присвистнул Негош, — типун тебе на язык за это, дорогой мой командир. Или ты думаешь, что наш отряд главная сила?

Нет, Дундич так не думал. Он сам видел, сколько штыков у Советской России. Хватает вон на какой фронт. В Сибири дерутся против Колчака, под Питером — против Юденича, на юге — против Деникина… И всюду ведь красноармейцы. Но и братская помощь не мешает. Она просто необходима. Иначе Советское правительство не звало бы иностранцев в ряды своих защитников. Особенно здесь, в Царицыне на Волге, Дундич обратил внимание на множество интернационалистов. В штабе формирования интербригад он видел чехов, мадьяр, немцев и поляков, латышей, даже встречались китайцы. Особенно много было его земляков. Сербы и хорваты, македонцы и словенцы, черногорцы и далматы — больше десяти тысяч привел с собой Данила Сердич.

А мимо проплывали сторожки обходчиков, крохотные хутора, красно-белые приземистые дома полустанков.

От них веяло таким запустеньем, что порой Дундичу казалась абсолютной бессмыслицей усиленная охрана.

Наконец миновали и те места, где банды кадетов и анархистов разграбили первый хлебный маршрут. Ничто, кроме обгорелых остовов вагонов, сброшенных под откос, да свежих холмиков братских могил не напоминало о трагедии. Ни одного тревожного гудка паровоза, ни одного выстрела за все сто верст пути. То ли предупрежденные заранее, то ли действительно отброшенные за Дон, белоказачьи банды и регулярные части Улагая не показывались вблизи железной дороги. Лишь степные орлы-курганники величественно парили в безликой выси пропитанного духотой неба, провожая грохочущие вереницы вагонов.

Под монотонный стук колес, нетряское покачивание думалось как-то по-особенному раскованно. И если бы не приятели, приглашавшие Дундича то покурить за компанию, то поддержать песню, то отведать подового хлеба со шматком сала, он давно бы закончил мысленное путешествие по Москве, которая в его представлении мало чем отличалась от столицы Сербии — Белграда.

Первая остановка произошла уже в темноте на станции Раковка, где эшелон пополнился не только водой, но и двумя крытыми вагонами, засыпанными пшеницей. Когда первые поезда ушли довольно далеко, дундичева машиниста вызвали к диспетчеру. Одновременно к составу приблизилось десятка два бородатых казаков и пожилых женщин, которые наперебой стали стыдить охрану за грабеж, указывая на прицепленные вагоны. К толпе присоединилось несколько железнодорожников. Казаки ругали Советскую власть на чем свет стоит за то, что она оставляет их детей без хлеба, обрекает на голодную смерть. Выходило, что зерно это было реквизировано не у зажиточных хозяев, а у бедняков. Слушая гвалт, кое-кто из охранников начал проникаться состраданием к обездоленным, винтовки, только что взятые на изготовку, безвольно опустились. Видя колебание, бородачи и железнодорожники вплотную подступили к вагонам, уже намереваясь подлезть под колеса к сцеплению.

Особенно надрывался здоровенный детина в расхристанной рубахе, штопаных шароварах и драных чириках.

— Пашаничку большевикам везете, а мы — подыхай! Какая же это народная власть, когда она народ грабит? Чего глядите, — рыкнул она на местных, — отцепляй вагон!

«Вот так начинаются провокации», — отметил про себя Дундич и подумал, что самое лучшее — это уложить горлопана на месте. Он бы, не колеблясь, поступил так, но ведь перед ним стояли безоружные люди. Кто знает, может, действительно у них отобрали последнее? И если бы не наглый призыв отцеплять вагоны, Дундич вступил бы в переговоры с толпой. Однако клич бородача резанул ухо точно пуля. Он вспомнил гневное лицо наркома и его слова о беспощадной каре для любого, кто покусится на хлеб революции. В его руке матово блеснул наган. Поднятый над головой, он грохнул, оглушил толпу.

— Назад! — приказал Дундич подлезшим под вагон.

Но толпа не шарахнулась, как того хотелось Дундичу. Она лишь на секунду опешила, а затем снова стала надвигаться на эшелон. Дундич оглянулся на дверь диспетчерской, откуда, как ему показалось, умышленно долго не появлялся машинист. В этом он почувствовал заранее подготовленную операцию.

Очнулись и его бойцы. Клацнули затворы. У толпы заметно поубавилось прыти. Выталкивая вперед женщин, бородачи предпочли остаться в тени вокруг единственного станционного фонаря. Это замешательство дало Дундичу повод прийти к убеждению, что не все они обездоленные. А как тут разберешься? Тот тип с кудлатой головой явная контра, и его смело можно поставить к стенке.