— Точно так.
— О чем вы хотели спросить?
— Продолжать дежурство пеленгаторщиков или сделать перерыв?
Начальник гестапо всплеснул руками:
— Вы или ребенок, или идиот, — проговорил он, сдерживая раздражение. — Каждый день толкуем об этом «кроте», а вы спрашиваете, делать перерыв или нет. Никаких перерывов! К дьяволу перерывы! Усилить группу и дежурить круглосуточно, пока не достанете из-под земли этого «крота». Хватит болтовни!… Идите!…
9
Время близилось к обеденному перерыву. Немногочисленные рабочие депо станции Горелов с нетерпением ждали гудка.
Без пяти двенадцать явился гитлеровский надсмотрщик, эсэсовец Фалькенберг. Тяжеловесный и неповоротливый, он вошел в депо, остановился у ворот и, заложив руки глубоко в карманы, стал наблюдать. Его маленькие свиные глазки перебегали с одного предмета на другой, в то время как красное квадратное лицо было абсолютно спокойно: не шевелился ни один мускул.
Фалькенберг был жесток и злопамятен и производил тем более страшное впечатление, что почти не разговаривал. Каждый знал, что вызвать его недовольство — значит подвергнуть себя суровой каре. Никто не имел права ни присесть отдохнуть, ни выйти покурить. Пусть это будут только минуты. Категорически, под угрозой избиения, воспрещалось вести не относящиеся к делу разговоры и тем более собираться группами. Никакие доводы во внимание не принимались.
Фалькенберг строго и неукоснительно проводил в жизнь установленные им драконовские порядки. На первый раз виновный лишался на неделю обеденного перерыва и в течение недели же обязан был работать лишний час без оплаты. При повторном нарушении виновник немедленно увольнялся, и никакого денежного расчета с ним не производилось. Все шло в карман Фалькенберга, который выплачивал заработную плату сам. Он не вылезал из депо от начала и до конца работы.
Фалькенберг интересовался, однако, только распорядком и никогда не вмешивался в производство, в котором был полным неучем. Производством ведал мастер Карл Глобке, разрешавший рабочим именовать себя Карлом Августовичем.
Глобке был полной противоположностью Фалькенберга. У них нельзя было отыскать ни одной схожей черты, разве только то, что оба они были немцами и прибыли из Германии.
Старик Глобке, в прошлом сам рабочий, сносно объяснялся по-русски и прекрасно знал свое дело. Он был пунктуален, строг, требователен, но при всем этом справедлив. Он мог терпеливо выслушать рабочего, подать ему совет. Он никогда не сквернословил, не повышал голоса. Были и такие случаи, когда Глобке даже отпускал людей с работы по семейным делам. Его побаивались, как и всякого начальника, но в то же время уважали. Считали неудобным подвести в чем-либо старика Глобке. Поэтому, если выводился из строя станок, портился поворотный круг или ставилась негодная деталь на паровоз, делалось это так, чтобы старик был вне подозрений. Он никак не походил на представителя оккупантов, и рабочие за глаза именовали его Карлуша.
На Фалькенберга Глобке не обращал никакого внимания, как будто эсэсовца и не существовало… Им нельзя было не сталкиваться, не встречаться, но они будто по сговору умели объясняться без слов, жестами. При встрече Глобке молча кланялся, а Фалькенберг молча кивал. Этим дело и ограничивалось.
Без ведома Фалькенберга давать гудок на перерыв и в конце работы не разрешалось, а он старался выгадать каждую лишнюю минуту. И сейчас он стоял неподвижный, подобно живой туше, как бы олицетворяя собой произвол и жестокость оккупантов.
Уже прошла лишняя минута.
Из своей застекленной конторки вышел худощавый, сухонький, как всегда чисто выбритый, с аккуратно повязанным галстуком Глобке.
Он подошел к Фалькенбергу, вынул большие карманные часы и показал их эсэсовцу. Тот молча кивнул и ловко сплюнул в сторону. Глобке повернулся и направился в котельную.
В топке холодного паровоза очищал колосники от нагара подручный рабочий Костя Голованов. Он был голоден и ждал гудка как манны небесной.
Как и многие его товарищи, он воспринимал гудки по-разному. Два гудка: утренний и послеобеденный, призывавшие к работе, раздражали его. Не потому, что по натуре он был лодырь и не хотел трудиться, а потому, что приходилось тратить свое время и молодые силы, работая на оккупантов. Два же других гудка, звавшие на отдых, поднимали настроение, смягчали его злость.
И вот наконец гудок взвыл.
Все бросили рабочие места.
Костя выбрался из топки, быстро спустился с паровоза и отряхнулся от насевшей на него ржавой пыли. Лицо его было черным, только светились белки по-мальчишески озорных глаз и ровные, один в один, зубы.
Он вытирал руки паклей, когда к нему подошел Глобке.
— Как ваши дел, молодой челофек? Когда кончайт? — поинтересовался он, играя концом цепочки от часов.
— Завтра, Карл Августович. Уж больно много нагара.
— Это есть правильно, — согласился Глобке. — Завтра, очшень корошо. Желаю вам приятный аппетит.
Глобке пошел к выходу. Костя следом за ним.
Поравнявшись с Фалькенбергом, Костя поздоровался, хотя отлично знал, что, требуя приветствий, сам эсэсовец никогда не отвечал на них.
Так произошло и сейчас.
«Свинья толстомясая!» — отметил про себя Костя и побежал поперек железнодорожных путей.
Костя жил в районе вокзала и в обеденный перерыв всегда ходил домой.
Дорога шла через виадук, за бетонированным забором, ограждавшим территорию станции, и отнимала тринадцать — пятнадцать минут, поэтому Костя редко пользовался ею, а ходил домой напрямик.
Перепрыгивая через рельсы, он достиг поворотного круга и, лихо перемахнув через высокий забор, оказался на Поперечной улице, от которой до его переулка было рукой подать.
Этот короткий путь требовал всего три — четыре минуты.
Костя замедлил шаг и стал внимательно поглядывать на заборы. На одном он заметил нарисованного неумелой рукой человечка с тонкими, как ниточки, руками и ногами. На туловище человечка можно было разглядеть две цифры: 9-13.
Лишь двое могли понять значение этих цифр: тот, кто писал, и Костя. Никакой шифровальщик не в состоянии был бы разгадать смысл рисунка. Допустим, кто-нибудь понял, что цифра 9 обозначает сегодняшнее число, а цифра 13 — время дня. Ну и что из этого? Могли он воспользоваться своей сообразительностью? Нет!
Дом, где жил Костя с матерью, имел две небольшие комнатушки, переднюю и кухоньку. Белизной своих стен он ярко выделялся из зелени вишневого садика, того самого садика, где в ноябре сорок первого года Костя нашел раненого комбата Чернопятова.
Вбежав в переднюю, Костя позвал:
— Мама!
— Я… Я… — отозвался тихий голос, и из кухни вышла маленькая, худенькая женщина лет шестидесяти.
— Мамочка, скорей теплой воды! — торопливо попросил Костя. — Надо умыться и срочно бежать в город.
Он украдкой взглянул на стол, где его ожидал завтрак: вареная картошка, кусок черного хлеба и стакан молока. Подавив соблазн, Костя скинул спецовку и, вымывшись над тазом, надел выходные брюки, расчесал волосы и торопливо вышел на улицу.
Будучи для своих семнадцати лет мал ростом, Костя шагал широко, размашисто, помогая движению руками, и от этого казался крупнее. Время от времени он встряхивал головой, отбрасывая назад волосы.
«В моем распоряжении сорок пять минут, — мысленно рассуждал он. — Что же получается? Если туда двадцать, да обратно двадцать, да пять минут там, получается сорок пять. Не годится… Надо успеть забежать домой и хотя бы переодеться. Придется поднажать… Неудачное время назначил Митрофан Федорович… Видно, что-то срочное. Не иначе… Он никогда в перерыв меня не вызывал».
Сэкономив пять минут, Костя добрался наконец до лавки, где продавались случайные вещи.
Тут, как всегда, толпился народ. Костя огляделся, обвел равнодушным взглядом полки с товарами, обошел длинное помещение, задержался несколько секунд возле женщин, разглядывавших туфли, и направился к прилавку, за которым стоял, скрестив руки, Калюжный.