Небольшая, одинокая на серой стене, фигура Лели отступила.

— Не подходи. Буду стрелять.

И сейчас же под домом блеснул, точно спичка, огонь, сухо треснуло что-то и раскололо тяжелым раскатом ночь.

Толпа замерла и отхлынула. От волнения на миг заколотились сердца. Но Хома поднял упавший дух.

— Го-го! Он еще стреляет? Бей его... бей!..

Это «бей» обожгло тело, как кнутом, оторвало ноги от земли, погнало, лишая соображения, вперед — в общем движении и дыхании, под натиском силы, вдруг пробудившейся от дремоты, подобно тому как подо льдом пробуждается река.

Темная прихожая застонала от топота ног, и под тяжестью тел, сбившихся в груду, задрожала лестница.

Фата Моргана i_024.png

Где Леля? Никто не знал. Тут ли он или, может, убежал, бьют его или только ловят. Тело наваливалось на тело и чувствовало позади себя горячее дыхание, гнавшее вперед. У дверей произошла давка, а снизу все напирали. Двери были заперты. Хома старался их высадить плечом, и в густой темноте, в которой не видно было лица соседа, раздавались глухие удары, трещали сухие доски. Вдруг дверь подалась, и оттуда пахнуло, будто из бездны. Люди бросились вперед — в черную пропасть.

— Постойте, сейчас! — крикнул Хома.

Прошла минута.

И произошло чудо, короткий сон, ослепивший всех. Электрический свет внезапно залил большую комнату, словно кто-то махнул серебряным крылом, и отразился на паркете, в ряде больших зеркал, в золоте рам. Белые занавеси, как облачка на весеннем небе, слегка покачивались на окнах, зеленые деревья склонялись над шелком мебели, этажерки с безделушками блестели, как царские врата, а трехногий рояль, словно черный сказочный зверь, открыл широкую пасть и — освещенный — скалил блестящие белые большие зубы. Эта перемена была так неожиданна, что взволнованная толпа застыла, и лица, заполнив все зеркала, едва помещались в рамах.

Фата Моргана i_025.png_0

Но Хома одним махом смазал картину.

Он схватил кол, размахнулся и опустил на рояль. А-ах!..

Трехногий зверь треснул и взревел дикой гаммой струн от жалобных до грозных. А высокие комнаты подхватили этот рев и разнесли по всему дому. Люди очнулись, ожили, зашевелились. Волна хлынула сквозь двери в комнату и ударила в стены. Тогда вдруг упали колья на тихие воды зеркал, и со звоном брызнули на пол вдребезги разбитые лица, в них отраженные.

А дом все наполнялся новыми людьми. Ослепленные светом, оглушенные звоном стекла, они лезли из прихожей, словно осы из гнезда, и набрасывались вслепую на все, что попадалось под руки.

Бей все!

И набрасывались на все. Старались разодрать стулья за ножки, а когда не удавалось, били стульями об пол, наваливались на них грудью, как на живое существо, молча стиснув зубы. Колья сметали фарфор с этажерок дождем черепков, стекла под ударами молотков сыпались из рам, как цвет с дерева. Все больше пьянели. Хотелось слышать только звон, стук, треск, предсмертный хрип каждой вещи, так же тяжело умиравшей, как и живое существо.

Про Лелю забыли.

А рояль не давался Хоме. Черные блестящие бока его трескались и куда-то проваливались при каждом взмахе кола, но он все еще держался на ногах и только выл дико, как зверь, истекающий кровью.

Потревоженная пыль, до сих пор покоившаяся в мебели, теперь дымилась, клубилась в воздухе, отчего свет становился желтым и мутным. Все слилось в одном безумии. Люди пили его друг у друга из глаз, теряя рассудок от предсмертного страха искалеченных вещей, от криков стекла и металла, от стона струн. Все эти отломанные ножки, оторванные спинки, черепки под ногами, клочки бумаги, пустыня разрушения пробуждали еще большую жажду уничтожать, ломать, бить; и ноги исступленно топтали уже сломанное, а руки искали нового.

Андрий одной рукой ломал ветки живых растений, рассыпал землю из вазонов. Ага! Ты растешь! И упивался хрустом горшков под каблуками.

Хома, с перекошенным ртом, весь мокрый, блестел от пота.

— Гуляйте, дети! Пришел наш день.

Панас Кандзюба старался поднять большой шкаф, но не рассчитал своих сил. Шкаф навалился на него и придавил. Панас вертелся под ним, кряхтел, волок к окну. Ему помогли другие. Шкаф лег на окно, задрал ножки, и белый низ покачнулся и исчез. Панас высунулся в окошко, чтобы услыхать, как шкаф треснется грудью о землю.

Во дворе, в беспросветной мгле, кишели люди, как гусеницы.

— Чего стоите? Идите помогать. Теперь нам воля.

Комната наполнилась новыми людьми, едва пролезавшими через груды обломков. Люди рассыпались повсюду, по всему дому, и каждую комнату наполняли криком. Гремели колья и молотки, точно в большой кузнице, трещала мебель и двери, скрежетало железо, а стекло звенело и звенело беспрестанно и сыпалось вниз, как груши с дерева в бурю.

Весь дом трясся от вопля, кричал о помощи в пустые проемы окон, в черный туман, окружавший его.

Отодвигались комоды, и оттуда выбрасывались тонкие сорочки, такие чудные и легкие, словно пушинки, со свистом раздирались куски материи, летали, как паутина, кружева.

У кузнечихи глаза горели, она трясла жирными боками, рылась в грудах и все кричала:

— Не рвите всего! Оставьте мне...

И сдирала с изломанной мебели шелк — желтый, красный, блестящий.

Панас Кандзюба бегал по комнатам, как сумасшедший. Из-за пазухи у него торчала тонкая женская сорочка без рукавов, а руки осторожно держали и прижимали к груди коробку со старым, ржавым железом. Он сам не знал, куда ее деть.

Олекса Безик сиял. Он спас от разгрома банку с вареньем и прижимал ее к сердцу, точно ребенка.

Комнаты были уже ободраны, разбиты, переполнены пылью, как дымом, простиравшим руки к холоду за окнами. На окнах колыхались от ветра разодранные белые занавески, словно перебитые крылья. Только лампы и канделябры уцелели и упорно заливали все это разрушение светом, нестерпимо ярким.

Грязные, растерзанные люди остановились и смотрели, что бы уничтожить еще, но ничего не было. Голые стены умирали, дыша последним дыханием содранных обоев.

В углу Хома старательно ломал обыкновенный кухонный табурет, грязный, в помоях, наполовину сгнивший.

Андрий прикоснулся к плечу Хомы.

— Ну, а завод?

Хома поднял на него бессмысленные глаза.

— Коль бить, так бить все.

И приканчивал недоломанный табурет.

— Довольно, оставьте! — кричал Андрий.— Пора жечь.

Хома пришел в себя. Жечь? Его глаза на мгновение остановились, и в них как бы мелькнул отдаленный отблеск пожара.

— Жечь? Давай.

Они сложили в кучу под лестницей обломки мебели, ножки стульев, обрывки бумаги и подожгли.

— Бегите из дому, горит! — кричал Андрий.

Люди, как мыши, покинули комнаты и в дыму прыгали по ступенькам.

Андрий вынул из канделябра свечу и поджег занавески. Огонь охотно полез по кисее, и черные проемы окон в красных подвижных рамах стали еще глубже. Две Андриевы тени заметались на прощанье по стенам и вместе с ним исчезли.

Андрий искал Хому.

— Теперь завод. Слышите, Хома? Завод, говорю.

Они последними выбежали из дома.

Ночь стояла глухая, еще более черная после света. Но внизу она шевелилась, жила, двигалась и волновалась волнами черного народа, невидимым прибоем тел.

Только завод блистал рядом освещенных окон и вздрагивал от хода машин, словно в огромной каменной груди, ожидая чего-то, тревожно колотилось сердце.

Рабочие оставили работу и чернели около стен и дверей. Свет из окон играл по лужам нитями золотого ожерелья.

Толпа и завод стояли друг против друга, словно мерились силами, словно еще решали, кто победит.

Между ними вдруг возникла тяжелая, корявая фигурка Хомы:

— Чего ищете? Жгите!

Окна панского дома дымились. Огонь полз по занавескам, проворный, веселый, и уже облизывал оконные рамы со стороны двора.