Изменить стиль страницы

Что касается фронта не столь тайного, то здесь Набоков сыграл роль Позднышева в шуточном литературном суде над героем «Крейцеровой сонаты» Толстого, устроенном Союзом писателей в Шуберт-зале 13 июля. Согласно отчету в «Руле», Сирин мастерски построил объяснения подсудимого, которые сбили с толку судей, ибо отошли от толстовского образа.

В его творческой вдохновенной передаче толстовский убийца-резонер стал живым, страдающим человеком, сознающим свою вину перед убитой женой, перед погубленной им возможностью настоящей подлинной любви. Сирийскому Позднышеву дано было после убийства понять, что ненависть его к жене была не чем иным, как истинной любовью, которую он убивал в себе из ложного отношения к женщине.

Эта небесполезная проба сил в искусстве самооправдания, которое впоследствии продемонстрирует Гумберт Гумберт, оживила прения, хотя на скамье подсудимых оказались два Позднышева — толстовский и сиринский53.

В начале июля Набоков сообщил матери, что он работает над новым рассказом. Возможно, это был «Ужас», напечатанный в январе следующего года в «Современных записках». Марк Вишняк, один из редакторов этого журнала, 15 июля написал Сирину письмо с просьбой выслать еще один экземпляр рукописи рассказа «Порыв», принятого к печати несколько лет назад, но потерянного в бумагах другого редактора, который покончил с собой в январе 1925 года. (По словам Веры Евсеевны, это была повесть, написанная еще до их знакомства с Набоковым54.) Если бы «Порыв» был напечатан сразу же, он стал бы самым первым прозаическим произведением молодого писателя-эмигранта, которое когда-либо появлялось на страницах «Современных записок». Поскольку этого не произошло, к середине 1926 года журнал все еще не печатал никакой прозы тех молодых писателей, чья литературная карьера началась в эмиграции, и, несмотря на свою высокую репутацию, подвергался нападкам за невнимание к молодым. У Набокова не оказалось еще одного экземпляра «Порыва», и взамен он предложил «Ужас».

В этом необычно абстрактном для Набокова рассказе молодой человек признается в том, что испытывает страшное чувство внезапного отчуждения от самого себя, от любимой женщины, от всего мира, когда он видит все вокруг лишенным значений, которые придает вещам наша привычка. От ужаса бессмысленности его спасает только известие о смерти возлюбленной, погружая его в обычное человеческое горе, не оставляющее места для других чувств. «Ужас» заканчивается на леденящей ноте: повествователь заявляет, что он обречен, если все это произойдет с ним снова55.

«Ужас» читается как история болезни, изложенная скорее человеком с аналитическим умом, чем со взглядом рассказчика, но сама сдержанность манеры и кажущееся отсутствие вымысла придают повествованию еще большую убедительность. Единственным отступлением от установки на репортажность являются довольно яркие образы, которые должны объяснить внезапное чувство отчужденности от всего, что обычно воспринимается нами как само собой разумеющееся: слово, которое повторяется до тех пор, пока оно не теряет смысл; встреча после многолетней разлуки с человеком, чье лицо изменилось настолько, что кажется, будто разговариваешь с нелепой маской; собственное отражение в зеркале, которое не узнаешь после погружения в работу, и ужасаешься тому, что этот призрак глядит на тебя в упор; или внезапная мысль о смерти, которая приходит ночью в постели, и ты «говоришь себе, что смерть еще далека, что успеешь ее продумать, — а сам знаешь, что все равно никогда не продумаешь»[98]. Этот рассказ попадает в самое сердце излюбленных набоковских тем — место сознания, внезапный шок, ожидающий нас, как только мы отступаем от повседневности, странность всего. И тем не менее он не похож ни на что из когда-либо написанного Набоковым.

В конце июля, примерно через неделю после возвращения Веры из Сан-Блазьена и Тодтмуса, Набоковы отправились в Винц, еще один город на Балтийском побережье, на острове Рюген. Вновь они выступали в роли сопровождающих — на этот раз их подопечными были родственники Анны Фейгиной по фамилии Бромберг — трое детей от десяти до шестнадцати лет. Когда детей забрали, Набоковы переехали в Мисдрой, неподалеку от Винца, где Владимир с особым удовольствием воспользовался возможностью заняться ловлей бабочек — «самым благородным спортом на свете»56.

Вернувшись в Берлин, они недолго снимали комнату у хозяйки, которая держала телефон в ящике под замком. Ключи и затворы были, казалось, специфически берлинскими кошмарами (ключи от комнаты, ключи от парадной двери, без которых ночью не выйдешь из дома, — не удивительно, что они имеют такое значение в «Даре»), но телефон, запертый на ключ, — это было уже слишком, и Набоковы переехали. Они сняли просторную комнату в квартире, где жил хозяин с двумя умственно отсталыми сыновьями. Однажды вечером, когда Вера и Владимир Набоковы сидели у себя в комнате за обедом, принесенным служанкой, к ним вошел какой-то незнакомец и спросил: «А вы что здесь делаете? Я плачу за эту комнату». — «Нет, мы», — ответили Набоковы. Оказалось, что хозяин сдал ее дважды — второй раз Набоковым, которые, впрочем, покинули ее без малейшего сожаления57.

С хозяевами двух комнат, которые они сняли на Пассауэрштрассе, 12, им повезло гораздо больше: Хорст фон Далвиц — балтийский немец, говоривший по-русски, и его жена — чистокровная немка. Набоковы прожили у них два года. Из своих окон они могли видеть друзей, направлявшихся в русский ресторанчик напротив, а немного подальше был русский книжный магазин, где Набоков любил проглядывать книги. Позднее он вспоминал, что в Берлине он ни разу не потратил денег на книгу, — обычно он прочитывал постепенно целые тома прямо в книжных магазинах58.

XIII

«Человек из СССР»

Всю осень Набоков работал над пьесой, обещанной им Офросимову к предстоящему театральному сезону59. В отличие от ранних стихотворных драм и даже «Трагедии господина Морна», «Человек из СССР» написан для сцены. Набоков не был драматургом по природе, отдавая предпочтение языку, способному преодолеть ограниченность спонтанной речи, однако он рассматривал предложение Офросимова написать пьесу для театра «Группа» не как вынужденный компромисс со своей подлинной манерой, но как новую для себя задачу. Он избрал диалог более простой и более реалистичный, чем у Пинтера, лишенный образности и риторических эффектов, и нашел замену всему, что исключали эти ограничения, в новых возможностях драматургического построения, которые ему пришлось для себя открыть. Так же как «Машеньку» рекламировали ее будущим читателям как «роман об эмигрантской жизни», первая пьеса Сирина, готовящаяся к постановке, называлась в театральных афишах «Сценами из эмигрантской жизни». И здесь Набоков стремился осмыслить эмиграцию, но на этот раз иным способом. Тогда как в «Машеньке» декорации не меняются — на сцене пансион, где живет Ганин, а Россия проецируется на циклораме памяти, — каждое действие «Человека из СССР» — это новый снимок русской эмиграции, сделанный в неожиданном ракурсе. Действие 1: кабачок в псевдорусском стиле, куда не заходят посетители. Действие 2: комната в пансионе, которую снимает русская «фильмовая актриса», достаточно состоятельная, чтобы удовлетворить некоторые буржуазные претензии. Действие 3: фойе зала, арендованного для одной из малопосещаемых лекций для эмигрантов. Действие 4: съемочный павильон, где толпятся русские статисты, снимающиеся в немецком фильме о русской революции. Действие 5: убогая комната в пансионе, которую вынуждены покидать окончательно разорившийся владелец кабачка и его жена. Эта последняя сцена вызывает в памяти уныло пустеющие миры в финалах «Трех сестер» и «Вишневого сада» и позволяет предположить, что Набоков с легкостью мог бы создать из вынужденного эмигрантского застоя чеховское настроение бездействия или хронической тоски по «Москве». Вместо этого у него царит лихорадочная суета, и почти нет времени, чтобы подумать о старой России.

вернуться

98

«Ужас» был переведен на немецкий в 1928 году и, по мнению Набокова, мог повлиять на «Тошноту» Сартра, хотя он лишен всех «роковых недостатков этого романа» (TD, 112).