Изменить стиль страницы

– Признаюсь, насмешили вы меня, поручик, – отвечал Мартынов. – Даже в очень плохих романах убийцы действуют умнее… Примите-ка успокоительного питья и забудьте всю эту мелодраму.

– Но беру с вас слово, – Лисаневич нимало не успокоился, – что вы сохраните в тайне мой рассказ.

– Само собой, – отвечал Николай Соломонович. – Клянусь, как это полагается герою в мелодрамах, молнией и землетрясением – сохраню тайну до гроба!.. Вы удовлетворены, надеюсь?.. А теперь идем. Вон там я вижу целый букет девиц. Право же, ваше место среди этих милых созданий, а не в фамильном склепе ее превосходительства госпожи Мерлини.

Но Лисаневич мрачно откланялся и исчез в боковой улице.

Николай Соломонович продолжал прогулку, однако оставил без внимания всех девиц и дам, живописно украшавших бульвар.

У Мерлини, к которой был вхож Мартынов, точно, ненавидели Лермонтова с какою-то животной страстью. Но все это было давно известно и всем наскучило. Пылкая генеральша была давно сдана в архив.

«Нечего сказать, заговорщики! – Николай Соломонович усмехнулся. – Выбрали же для осуществления своих замыслов самого сентиментального из молокососов! А тот и полчаса не смог сохранить доверенную ему тайну. Да и какая тайна? Просто глупость, достойная водяного общества…»

Чем же, кроме недоуменного пожатия плечами, мог ответить Мартынов у Лермонтова на вопрос об исчезнувшем Лисаневиче?

Николая Соломоновича интересовали совсем другие известия, настойчиво шедшие из Петербурга. Для этого он усердно поддерживает дружбу с юным графом Бенкендорфом. Конечно, бесшабашный юнкер не посвящен в государственные мысли и действия графа Александра Христофоровича. Однако и молодой Бенкендорф может быть полезен. Бесшабашный юнкер кое-что смыслит в тонкостях петербургских отношений, а в словесности, например, оказывается просто докой. О Лермонтове он отзывается не иначе, как о погибшем человеке: «Пусть себе пишет и стихами и прозой – согнут его в бараний рог, – юнкер басовито гогочет, – только косточки затрещат…» – И опять гогочет…

О том же говорит и князь Александр Илларионович Васильчиков. Разумеется, Васильчиков, принадлежавший к высшей петербургской аристократии, изъясняет свои мысли иначе. В интонациях Александра Илларионовича можно уловить и некоторое осуждение поэта и столь же ощутимое сочувствие ему: нет у поручика Лермонтова надежд на прощение, осуждение его императором надо признать, по всем данным, совершенно бесповоротным.

– Но ведь и сам Лермонтов не ищет примирения с властью, – не то утвердительно, не то вопросительно заключал Александр Илларионович.

Слухи ползли. Может быть, в столице еще раз по какому-нибудь поводу император коснулся русской словесности или памятного ему романа. Может быть, отзывались в Пятигорске давние события. Великосветская молодежь, собравшаяся на водах, черпала придворные известия из разных источников. Но все сходились в одном: Лермонтов осужден… осужден бесповоротно.

Слухи были так зловещи, что однажды ночью, после ухода последнего гостя, озабоченный Столыпин решил поговорить с Михаилом Юрьевичем.

– Ты знаешь о слухах, которые идут о тебе из Петербурга?

– Кое-что знаю. А разве есть что-нибудь новое? – рассеянно спросил поэт.

– К сожалению, ничего утешительного. Не твой ли роман, снабженный предисловием, поднял новую бурю?

– Может быть… – Лермонтову, по-видимому, не хотелось говорить.

– Судя по всему, в Петербурге рвут и мечут, никак не могут о тебе забыть. Но я все-таки не могу понять: почему ты привлек столь исключительное внимание его величества?

– Нам никак с ним не по пути, Монго! – Поэт помолчал. – Но если бы удалось вырваться в отставку, даю слово, стал бы писать больше и лучше.

– Недурное обещание, когда тебя именно за писание загнали на край света! Стену, Мишель, лбом не прошибешь!

– А я больше не могу жить на бивуаках.

– Но не ты ли доказал, что мог написать целый роман, живя на перекладных? И сейчас «Отечественные записки» печатают твои стихи чуть ли не в каждом номере.

– Все это не то! Пора приступить мне к важной задаче…

Это был, конечно, роман-трилогия. Для углубленной работы прежде всего нужна была отставка. Поэт и в Пятигорске задерживался только потому, что смутно верил в исполнение своих надежд.

Непонятно, откуда эти надежды родились. Вести, приходившие из Петербурга, говорили о другом.

Поэт еще раз писал бабушке:

«То, что вы мне пишете о словах г. Клейнмихеля, я полагаю, еще не значит, что мне откажут отставку, если я подам; он только просто не советует; а чего мне здесь еще ждать? Вы бы хорошенько спросили только, выпустят ли, если я подам…»

Под письмом стояла дата: «28 июня 1841 года».

Сходитесь!.

Глава первая

Александр Иванович Герцен уезжал из Петербурга в Новгород. Человек, находившийся под неотступным надзором жандармов, снова отправлялся в ссылку, но с назначением на должность советника губернского правления. К этому привела пикировка, происшедшая между министром внутренних дел и графом Бенкендорфом.

Но Герцену от того не было легче. Он оставлял в Петербурге свежую могилу ребенка и увозил с собой жену, душевное равновесие которой было подорвано гораздо больше, чем это можно было предполагать.

Кажется, один Герцен-младший ничем не заплатил за короткое пребывание в столице императора Николая I.

Александр Иванович пришел к твердому убеждению, которое сменило все прежние сомнения и искания: путь в будущее лежит только через революцию.

Рубикон был перейден. И неузнаваемо изменился тон «Записок одного молодого человека», продолжение которых было приготовлено для журнала. Все, о чем он говорил Белинскому, предстанет перед читателем как картины жизни некоего города Малинова.

Можно было с уверенностью сказать, что Малинов находится в недальнем соседстве с уездным городком, в котором правил городничий Сквозник-Дмухановский. От Малинова лежала прямая дорога и к тому губернскому городу, где появится Павел Иванович Чичиков.

Конечно, въедет знаменитая бричка Павла Ивановича во двор городской гостиницы, поедет новоприезжий с визитом к губернатору, познакомится с помещиками – и затмится слава города Малинова.

Но прочтет читатель поэму Гоголя и, наверное, вспомнит про Малинов: как бы ни назывался город, в котором правят мертвые души, везде у них один нрав, одни обычаи, везде заступают они дорогу жизни. Против них поднимает голос не только Гоголь, но вся ведомая им русская литература.

– Отменно, Александр Иванович, отменно! – говорил Герцену Белинский, жадно пробегая повесть о Малинове и малиновцах. – Великолепный удар по рабскому бесправию, именуемому доселе крепостным правом! – Он прочитал по рукописи: – «Малинов лежит не в круге света, а в сторону от него (оттого там вечные сумерки)». Но и в Малинов когда-нибудь придет буря, – горячо продолжал критик, – потому что, как вы справедливо пишете, ничего нельзя хуже представить для города, как совершенное несуществование его… Несуществование! Именно так! Все прогнило и омертвело, и все-таки мертвецы не хотят уступить дорогу жизни. Но жизнь уже ополчается против них… Пошли вам бог большого и широкого пути в словесности!

Но пока что Герцену предстоял путь в Новгород. В доме шли дорожные приготовления. Наталья Александровна распоряжалась сборами, но часто, к недоумению слуг, вдруг впадала в какую-то забывчивость…

Один Сашка хлопотал с неуемной энергией. Готовясь к новой жизни, он намеревался забрать с собой все старье. Ладно бы, обрек он путешествию безногую лошадь. Нет, Герцен-младший не хотел отказаться даже от поломанного волчка.

А еще надо было ему прошмыгнуть в отцовский кабинет, но двери туда оказались наглухо закрытыми. Из кабинета слышался знакомый голос. Сашка навалился – дверь не открывалась.

– Во мне развивалась какая-то фанатическая любовь к свободе и независимости личности, – говорил Герцену Белинский. – Но все это возможно лишь в обществе, основанном на правде.