Изменить стиль страницы

Конечно, «Северная пчела» писала иначе. Зоркий глаз Булгарина разглядел и воодушевление, и восторг, и любовь к монарху и всему царствующему дому.

«Северной пчеле» пришлось разрываться. Главные торжества происходили, конечно, не в балаганах, а в Зимнем дворце. Здесь, наряду со свадебной церемонией и балами, чествовали славного поэта и воспитателя наследника Василия Андреевича Жуковского. Василию Андреевичу пожаловали пособие в десять тысяч рублей серебром и табакерку с вензелем государя; за поэтом были пожизненно сохранены оклад в двадцать восемь тысяч рублей ассигнациями, служба при наследнике и право жить, где пожелает. Славного поэта осыпали милостями с истинно царской щедростью.

В эти же дни поручику Лермонтову вручили приказ – убраться из столицы в сорок восемь часов. Короткий приказ подписал дежурный генерал штаба граф Клейнмихель. Невозможно было догадаться, какие именно нити стянулись в мертвый узел. Оказался ли повинен в бедах автора мятежный «Демон», явившийся в Зимний дворец, или предисловию к роману «Герой нашего времени» суждено было стать прологом близкой трагедии? Во всяком случае, поручику Лермонтову приходилось расстаться с последними надеждами на жизнь в столице.

Между тем монаршие милости продолжались – многие штрафные офицеры гвардии получили прощение и обратный перевод в Петербург.

Бабка Михаила Юрьевича Лермонтова была, конечно, далека от того, чтобы сравнивать незадачливую судьбу внука со славным жребием Жуковского. Но уж очень обнадежили ее милости, дарованные опальным офицерам. И принялась Елизавета Алексеевна тайно от внука за свои слезницы. Написала Софье Николаевне Карамзиной. Пусть Софья Николаевна, столь дружески расположенная к Мишелю, походатайствует перед Жуковским, Жуковский умилостивит императрицу, императрица – августейшего супруга.

Хитрый ход задумала Елизавета Алексеевна. Конечно, не отказалась просить Жуковского Софья Николаевна Карамзина. Но время идет – нет ответа ни от Жуковского, ни от царицы.

А и то сказать, в царском семействе столько сейчас хлопот со свадьбой наследника! И Василий Андреевич, достигнув весьма преклонных лет, тоже занят собственным свадебным делом. Взысканный монархом жених едет за границу. Там его возвышенная душа нашла юную, непорочную деву, готовую разделить тихую, мечтательную жизнь с маститым поэтом. Но собственное счастье не умалит хлопот Жуковского за обездоленных и гонимых. Поэт Жуковский грудью встанет за поэта Лермонтова.

Ждет Елизавета Алексеевна – ответа нет. Должно быть, все еще хлопочет за Мишеля Жуковский. Дни опять идут. Наверное, ищет Василий Андреевич благоприятного случая…

Михаил Юрьевич ничего не ждал.

Разъезжая по городу, поэт завернул к Краевскому.

У Краевского, как всегда, по утрам собирались журналисты – все тот же неизменный Панаев и прочие завсегдатаи. Белинский присутствовал, но не принимал участия в беседе. Андрей Александрович опасливо на него посматривал. Дерзко повел себя в «Отечественных записках» Виссарион Григорьевич: тащит за собой новых, сомнительных сотрудников. Отыскал Герцена – и в журнале появились «Записки молодого человека» за подписью «Искандер». О, эта чертова квазидатская собака по имени Плутус! Какую же еще свинью может подложить издателю автор «Записок», отправляющийся в новую ссылку?

А Белинский ратует еще за стихи Огарева, тоже бывшего ссыльного. И горой стоит за Лермонтова. Ну, этот-то наверняка будет вечным ссыльным… Нечего сказать, хороший букет подбирается в «Отечественных записках»! Андрей Александрович с опаской взглянул на опального поэта.

Лермонтов собрался уезжать. Следом за ним поднялся Белинский.

– Михаил Юрьевич! Я с вами.

– Искренне рад!

Выйдя от Краевского, они пошли по набережной Фонтанки.

– Едете? – начал Белинский.

– Еду.

– Никаких надежд хотя бы на отсрочку?

– Никаких. Но цепляюсь за каждый лишний час: бабушка моя пришла в полное расстройство, и у меня нет сил покинуть ее, пока она не свыкнется с мыслью о новой разлуке.

– А новости ваши?

– Разве одна… Через родственника известился я о том, что «Демон» не получил одобрения в Зимнем дворце.

– Нимало тому не удивляюсь. А что вы думаете о Жуковском? – вдруг спросил Виссарион Григорьевич.

– Признаться, мало о нем сейчас думаю. Во всяком случае, награждение Василия Андреевича следует расценивать не только как дань его воспитательным талантам, но и как публичное одобрение всей его литературной деятельности. Не подумайте, что я смешиваю Жуковского с литературными промышленниками. Избави бог! Тех – покупают, Жуковского – благодарят.

– Нельзя скинуть со счетов Жуковского в разговоре о русской поэзии, – откликнулся Белинский. – Но как оценит его будущее? Увы! Поэзия его чужда чувства прогресса… Да вы сами все это лучше меня знаете, Михаил Юрьевич. Вам самому определено противостоять Жуковскому перед судом потомства.

– Не слишком ли далеко зашла речь, коли говорите о потомках? Дивлюсь, однако, Жуковскому! Кормит и кормит переводами. Но редко ошибется Василий Андреевич: источник, из которого обычно черпает он, полон ложных чувств. – Поэт улыбнулся, глядя на собеседника. – Прошлый раз мы говорили с вами о важных предметах хотя бы в стенах Ордонанс-гауза. Ныне сошлись в уличной толпе. Но если уж привелось нам снова коснуться важного, извольте, скажу свое мнение: мы, русские, должны жить своей жизнью и внести свою самобытную лепту в общечеловеческое…

– Именно так! – горячо отозвался Белинский, не обращая внимания на удивленные взоры прохожих. – О если бы наша словесность служила этой благородной задаче!

– Так непременно будет! – решительно подтвердил поэт. – Конечно, если не подменять понятия нашей русской самобытности какой-нибудь мурмолкой, как делают это издатели «Москвитянина»… Но почему вы заговорили о Жуковском?

– А потому, что надобно же осмыслить те крайности, в которых развивается наша литература! За отсутствием гражданской жизни здесь проявляется борение противостоящих сил, которые не боюсь назвать силами общественными…

– Действующими не в обществе, но в пустоте.

– Но в которой неминуемо образуется общество, Михаил Юрьевич! И для того у нас есть два средства – кафедра и журнал.

– Пугачевцы знали еще другие средства – к примеру, топор и рогатину. Не поймите, однако, меня превратно: история еще ничему нас не научила.

– Кстати сказать, – перебил Белинский, – цензура зарезала нам превосходную статью о Пугачеве.

– Свирепостью цензуры измеряются глупость и развращенность обреченной власти!

– А история требует ответа у каждого из нас и не дает отсрочки, – продолжал Белинский. – Подумать только, у нас есть богатейшие элементы для жизни, но в каких железных тисках и с какой беспощадной тупостью они зажаты…

Они шли по вешним петербургским улицам, углубившись в беседу. Лермонтов проводил спутника до Морской.

– Уезжая, я вновь вручу судьбу «Героя» в ваши руки, – сказал, прощаясь, поэт.

– Только привезите новые ваши создания, – Белинский крепко пожал руку поэту. – Скорее бы увидеть ваш роман-трилогию…

– Даст бог! – Лермонтов круто повернулся и пошел по направлению к Невскому.

Виссарион Григорьевич стоял у подъезда и смотрел ему вслед. Казалось, только начался разговор и надобно его без промедления продолжить. Он сделал несколько шагов вслед за поэтом, но Лермонтов исчез в толпе. Белинский вернулся, открыл парадную дверь и стал медленно подниматься по знакомой лестнице.

Герцен оказался дома. Он сидел в кабинете, обложенный книгами. Ненависть к существующим российским порядкам стала его верой, но он хотел вооружить эту ненависть знаниями, чтобы превратить веру в науку.

Белинский вошел в кабинет, еще не отдышавшись после лестницы. Он направился к хозяину, чтобы обменяться рукопожатиями, и взглянул на раскрытую книгу.

– Гегель? – воскликнул он с удивлением.

– Гегель, – подтвердил Герцен. – Надобно очень хорошо изучить его, чтобы вскрыть хитросплетения, которые на поверку оказываются прежней философской идеальностью…