Изменить стиль страницы

А жизнь на гауптвахте идет день за днем, медленно, тоскливо. Приходят посетители. Скучно! Мизерные мысли, жалкие делишки, смешные волнения… А если никто не едет, еще скучнее.

Каждый день передают от бабушки записки, политые ее горючими слезами. Михаил Юрьевич пишет в ответ бодрые, утешительные письма. Да разве ее утешишь, когда сам довел бабушку чуть не до паралича!

И опять приносят от нее новую записку, еще горше прежней. Так идет эта переписка.

Но, вероятно, никогда не получит Михаил Юрьевич ответа на одно, давным-давно отправленное письмо. Может быть, Варенька никогда и не догадается и не поймет этого поэтического послания, адресованного ей, Вареньке Лопухиной, и ловко вписанного им в писарскую копию «Демона».

Именно эту поэму он избрал для посылки своего оригинального письма. С юности, едва появились первые строки поэмы: «Печальный Демон, дух изгнанья…», он не оставляет этой работы, и так же неотступно живет в его сердце Варенька Лопухина.

Из «Демона» мысли переходят в другие его произведения. Еще ярче и полнее становятся эти мысли. А потом поэт снова возвращается к «Демону» – этой песне его песен, к этой поэме его поэм.

Так и с Варенькой. С тех пор, как он увидел ее в Москве, милую девушку с милой родинкой над бровью, она стала песнью песен его сердца, поэмой поэм его любви. Вареньке он посвятил один из первых набросков «Демона»:

Прими мой дар, моя Мадонна!

В то время Мадонной называл свою невесту Пушкин в только что опубликованных стихах. Пушкин писал о Наталье Гончаровой:

Исполнились мои желания. Творец
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна…

Безвестный студент Лермонтов нашел свою мадонну и писал Вареньке:

Такой любви нельзя не верить,
А взор не скроет ничего:
Ты неспособна лицемерить,
Ты слишком ангел для того!

Варенька не была его первой любовью. Кто поверит, что он был влюблен, когда ему едва минуло десять лет! Но память не оставила даже имени этого видения, промелькнувшего перед ним в детстве на Кавказе. Может быть, это была робко зревшая, но всепоглощающая любовь к пению горных рек, к вольным просторам?..

И Варенька не была вначале единственной. Вернее, он просто этого не знал. Не знал до тех пор, пока кружилась голова и замирало сердце при встречах с Натальей Ивановой. Но кокетливая, ветреная Наташа, смутив покой его сердца, изменила. Варенька осталась. Вот тогда, еще в московские юные годы, она и стала единственной.

Он жил своим чувством к ней так же постоянно, как работал над «Демоном». Если рождались другие вдохновения, это не значит, что они были изменой «Демону». Так же и с Варенькой: жизнь дарила ему другие встречи, но он возвращался к ней, «родинке-уродинке», и любил еще полнее.

Из Петербурга, когда он поступил в юнкерскую школу, он боялся о ней спрашивать и все-таки спрашивал.

Однажды ему ответили: «Она хорошо себя чувствует, выглядит довольно веселой, вообще же ее жизнь так однообразна, что многого о ней не скажешь: сегодня, как вчера. Я полагаю, что вы не огорчитесь, узнав, что она ведет такой образ жизни, – ведь это охраняет ее от всякого искушения; что же касается меня, я пожелала бы ей немного рассеяться; как это можно, чтобы молодая особа слонялась из комнаты в комнату, к чему приведет такая жизнь? Только к тому, чтобы стать ничтожным созданием…»

Бог знает, что он вычитал из этих неутешительных строк, как в них сумел увидеть свою мадонну. А может быть, это было и совсем не трудно: ведь та Варенька, для которой он жил, была, конечно, другой. К тому же письмо было женское, хоть и писанное родной ее сестрой.

Он окончил юнкерскую школу. Драгоценное чувство неотступно следовало за ним. Он не мог, по строгим обычаям времени, переписываться с девушкой, официально не объявленной его невестой. Он писал ее старшей сестре и их общей кузине, которым была доверена тайна их любви. В этих письмах он пересылал стихи к ней, о ней, о себе:

Что без страданий жизнь поэта?
И что без бури океан?

И буря пришла. Из Москвы вдруг поползли слухи, что Варенька выходит замуж… Это было невозможно, немыслимо, но слухи подтвердились. Николай Федорович Бахметев был старше жены лет на двадцать, из помещиков, каких в дюжине тринадцать… Что же произошло там, в Москве? Катастрофа? Самоубийство? Принесение жертвы?..

При первой возможности он помчался в Москву. Потом Варенька отправилась путешествовать с мужем за границу, и он снова увидел ее в Петербурге на короткий миг. А потом он послал ей свою поэму. Ею, мадонной, был вдохновлен когда-то «Демон». Поэма дышала мучительной, неиссякаемой и неистребимой любовью к ней.

Для нее и заказан был список поэмы. Меж ровных писарских строк, там, где звучит песня Демона: «На воздушном океане…», поэт заполнил собственной рукой нарочно оставленный пробел. Это и было послание, обращенное к подруге, изменившей любви:

Час разлуки, час свиданья
Им ни радость, ни печаль;
Им в грядущем нет желанья
И прошедшего не жаль…

Это было восстание против нее и против собственного чувства. Он так ее любил, что не хватило сил пощадить. Это была наивная вера в освобождение от прошлого, от нее, от всего, чем жил…

Но одного – забвения – не дал ему бог.

Идет второй год, а ответа на письмо, так хитро отправленное ей в списке «Демона», все еще нет. Может быть, ничего и не поняла госпожа Бахметева в этих поэтических загадках. Может быть, не она, а ревнивый муж читает и перечитывает «Демона», стремясь вырвать из строк восточного сказания московскую тайну жены…

– Поручик Лермонтов! – окликает дежурный по гауптвахте офицер.

Михаил Юрьевич с трудом отрывается от своих дум. На допрос? Что ж, он готов.

И опять перед ним судная комиссия и все тот же аккуратный аудитор с легкими рябинками на впалых щеках. Опять вопросные пункты:

«1840 года, марта 29-го дня… в присутствии комиссии военного суда… Как вам должно быть известно правило, что без разрешения коменданта и без ведома караульного офицера никто к арестованным офицерам и вообще к арестантам не должен быть допущен, то по сему поводу комиссия спрашивает вас: по какому поводу, вопреки запрещения, вы решились пригласить господина Баранта на свиданье с ним в коридоре караульного дома?»

Объяснения потребовали ровно через день после встречи с Барантом. По-видимому, и на гауптвахте следили за ним всевидящие глаза и у стен были всеслышащие уши.

Было ясно, что дело опять пошло на ухудшение. Это стало еще яснее после допроса, когда его снова перевели в Ордонанс-гауз.

– Ну как? – спрашивали у него офицеры, отбывавшие арест.

К делу Лермонтова, уже известному всему Петербургу, проявляли жгучий интерес. Другие офицеры несли наказание по пустякам: за небрежность, допущенную при несении караула, за промахи на учении, – словом, все это была скучная проза офицерской жизни. А тут дуэль, да еще с сыном французского посла!

– О чем же тебя спрашивали, Лермонтов?

Лермонтов пожал плечами.

– Состязаюсь в крючкотворстве с аудитором, хотя, право, напрасны мои труды. Непременно засудят! – сказал совершенно спокойно.

Офицеры гвардейских полков, содержавшиеся в Ордонанс-гаузе, смотрели на него с изумлением.

Но где же им было знать то, о чем начал догадываться поэт! В дело вмешались высокие сферы. За ним, очевидно, был установлен и на гауптвахте особый надзор. А может быть, наябедничал все тот же французик?

Вечером, когда удалось остаться одному, взял перо и бумагу и набело переписал недавно законченную пьесу «Читатель, журналист и писатель». С особенным удовольствием перечитывал строки: