Только когда был уже на довольно длинной прямой от дома Великовского, Гордеев понял, что тело снова ему подчиняется. Как и в недавно виденном сне, он решил найти какой-нибудь институт или, на худой конец, школу, дабы расспросить об образовательной программе, но поостерегся брать такси, — а то слишком уж это было бы похоже на один фильм, который он посмотрел еще в раннем детстве и запомнил на всю жизнь, («Нескончаемый сон» из серии «Дом ужасов Хаммера» — название говорило само за себя, главный герой просыпался в собственном сне более десяти раз), — Гордееву неприятно было думать, что явь могла бы повторить сновидения или обратиться в них вовсе за счет его же собственных поступков. На школу он наткнулся минут через двадцать, но поскольку в городе их, скорее всего, было предостаточно, нельзя сказать, что Павлу так уж сильно повезло. Как только он увидел один из ее ярко-рыжих кирпичиков, со всех сторон окованный цементом, словно зуб — ортопедической пластинкой, — сразу мог судить, что плоскость этого здания воздвигли совсем недавно, и когда он зашел за главный вход, даже невзирая на то, что постоянно доводилось ему заслонять джутовую доску, скамейку или стол, Гордеев долго еще не мог побороть в себе ощущения, будто находится внутри пустого прямоугольника.
Повсюду шли занятия: когда он оказывался в очередном коридоре между двумя линиями дверей или поднимался на новый этаж, резкие голоса учителей давили на него с обеих сторон, и лишь однажды обнаружил он плоскость класса, в котором был один-единственный человек: пожилой учитель, сидевший за линией стола, — а школьников Гордеев так и не почувствовал.
— Если вы хотите что-то мне продать, можете убираться ко всем чертям — я все равно ничего не куплю, — со стороны можно было увидеть, как учитель резко встал из-за стола, точно слепой, за добрые полмили почувствовавший тонкие шорохи света.
— Успокойтесь, все в порядке. Я не коммивояжер. Я племянник Николая Петровича Великовского, приехал недавно и просто осматриваю здешние места.
— Ах… извините ради Бога. Понимаете, с этими челноками настоящая беда — мы уже хотим подавать заявление в милицию.
— Все настолько серьезно?
— Не то слово. Недели две назад к нам пожаловала дама, на вид очень приятная и безобидная, торговала ручками, маркерами и прочими письменными принадлежностями. Зашла в плоскость столовой — было два часа дня, а в это время народу там трын-трава, в особенности учителей, — все старалась всучить им какие-то ручки-корректоры, «одной стороной пишет, другой — стирает», ну что-то такое, и когда у нее ничего не вышло, с такой же милой улыбкой, как и раньше, ретировалась, — даже подозрительно, как это не забрала ее досада. Ну а минутой позже кассирша обнаружила, что у нее пропала вся дневная выручка.
— Не может быть!
— Да, да, поверьте. И самое главное, никто из нас до сих пор не может взять в толк, как это произошло: челночница даже не заслоняла трапециидальную кассу. И тем не менее это ее рук дело, кого же еще?
«А если это сделал какой-то школьник под влиянием образовательной программы?»
Гордеев не стал произносить свои мысли вслух, а повторил только, что не собирается ничего продавать.
— Ну, в таком случае… — учитель не договорил, и когда Гордеев загородил его своим профилем, развел только руками, подавая знак, что гость может располагаться здесь или где-то еще — как посчитает нужным.
«Так-так. Здесь меня не ждали и не готовились! Хорошо…» — как только художника посетило это соображение, он тотчас же решил придержать в секрете настоящую цель своего визита — вдруг ему удалось бы выяснить нечто любопытное, как знать? Внутренний голос подсказывал ему, что надо только верно повести разговор.
— Как вам наш город? Надолго приехали?
— Пока точно не знаю, — отвечал Гордеев; сделав несколько замечаний по поводу того, что ему довелось уже здесь увидеть, он как бы невзначай перевел разговор на своего дядю, но к его удивлению учитель отреагировал на это лишь пожатием плеча и заявил, что, конечно, знает Великовского, но видел-то его всего раз в жизни.
— Но ведь это же маленький город. Должны были бы больше. Вы недавно здесь живете?
— Очень давно — почти с самого рождения.
— А я думал, Великовский у всех на слуху. И на виду.
— Выходит я — исключение.
Гордеев, озадаченный, смолк. Ни слова об образовательной программе! Очень странно! Пока он думал, что бы еще сказать, учитель все шуршал страницами и, по всей видимости, даже водил по ним крылом носа, ибо шорохам бумаги сопутствовало еще и неприятное фырканье.
Художник нашел на окно; аккуратный, словно циркулем проведенный солнечный диск, превратился в нимб.
— А что вы проверяете?
— Школьные сочинения.
— Вы преподаете русский язык и литературу?
— Да, в шестом классе. И результаты прямо-таки скажем не очень. Но вот это, — Гордеев догадался, что учитель потряс над головой одной из тетрадей, точно хотел за что-то проголосовать, — это требует особого внимания, потому как я не видел ничего более искреннего и устрашающего одновременно. Знаете чье оно? Одного малого, который настолько дотошен — (в первую очередь в общении с однокашниками, а потом уже в науках, и это не слишком-то похвально) — что его, в конце концов, жутко невзлюбили. Кроме того, он склонен понасмешничать и поиздеваться.
В этот самый момент что-то произошло с Гордеевым: его будто бы посетила некая догадка, заставившая инстинктивно расправить плечо.
— А как зовут его?
— Паша… Паша Гордеев.
— Неужели? — глаз Гордеева блеснул воспоминаниями.
— Знаете, что он сделал на последнем уроке? Поднял вместо руки ногу. Я собирался здорово его отчитать, но не тут-то было: как уж он принялся отпираться! Говорят, когда он учился в начальной школе, ему писали замечания в дневник каждый божий день, но его это нисколько не заботило. Как я уже говорил, в классе его не любят, и один раз во время перемены, однокашники не просто объявили ему бойкот, но даже делали вид, будто Паши вообще не существует: когда тот встал между двумя линиями парт, другой мальчик уперся в них руками, раскачавшись, сделал ему здоровенный пинок и крикнул: «Смотрите ребята, на что это я наткнулся? Тут же никого нет — можно и поупражняться!»
Учитель остановился и, поднявшись, посмотрел на Гордеева; он ожидал, что тот как-нибудь отреагирует на его слова, но художник молчал, и только профиль его становился все более и более бледным.
— Но когда я посмотрел это сочинение, я понял, что дела обстоят гораздо хуже, чем я ожидал. Знаете, что он пишет?
— Не хочу знать… — инстинктивно вырвалось у Гордеева, и глаз его подернулся красными прожилками, но учителя слишком уже захватило желание распространяться о незадачливом школьнике — в результате он просто пропустил эти слова мимо уха.
— Для меня многое прояснилось. Вы только послушайте, — он взял одну из тетрадей и подобно тому, как знатный дворянин на старинном карнавале прячет свое лицо под маской на тонкой тросточке, так же и учитель спрятался за зеленым разворотом, — я задал им рассказать про свою семью, и Паша написал о матери, о дяде, об аварии, которая случилась один раз, когда ехали на катере по реке… он преспокойно заявляет, что…
— Я не хочу слушать, — повторил Гордеев, уже уверенно и с расстановкой.
— Но почему? — учитель нимало не смутился; теперь, видно, настал его черед проявлять дотошность. Он нашел на Гордеева и принялся говорить так жестко и наседать, что в какой-то момент могло показаться, будто его профиль прогнет собою плоскость, а вместе с нею и художника, — это же в высшей степени любопытно! Здесь столько всего… о его маме, к примеру. Она посвятила ему жизнь, а он признается, что не любит ее, и уж конечно никогда не слушался. «Эта женщина» — (этими двумя словами он ее называет) — часто вызывает в нем глубокое отторжение. Он даже не помнит, когда ему последний раз доводилось приласкать ее, ибо он всегда с нею холоден, и, по его словам, не сможет искоренить это свойство, даже если очень постарается. А его дед? Такую ли уж глубокую любовь он к нему питал, если через некоторое время после его смерти, Паша поймал себя на том, что не помнит точного дня, когда тот отошел в мир иной? — учитель покачал головой влево-вправо, — Боже, как только ему не стыдно…