Изменить стиль страницы

Могу вас заверить, что он умер как солдат. Находясь несколько месяцев под моим командованием, он всегда проявлял отвагу, добровольно участвуя в самых опасных операциях. Его любили подчиненные и ценило начальство.

Мне неизвестно, какие отношения связывали вас с капралом Франкером, но, поскольку многие письма от вас пришли после его смерти, я счел нужным сообщить вам, так же как и его семье, о его трагической гибели.

Знайте, мадемуазель, что я понимаю ваше горе и прошу принять мои самые искренние соболезнования.

Капитан Шарль-Лyu Брандье.

Странно, как может прийти смерть. Не нужны ни нож, ни пуля, ни снаряд — достаточно короткого письма, простого письма, полного добрых чувств и соболезнования, которое убивает, как самое смертоносное оружие.

Лизия Верарен получила такое письмо. Прочла его. Неизвестно, кричала ли она, плакала, выла или молчала. Единственное, что я знаю, это то, что через несколько часов мы с прокурором стояли в ее комнате, она была мертва, а мы смотрели друг на друга, ничего не понимая. Во всяком случае, я не понимал: он уже знал, должен был знать, раз он взял красную сафьяновую книжечку.

Для чего он ее взял? Чтобы продолжить разговор за ужином, чтобы дольше удержать ее улыбки и слова? Несомненно.

Погиб солдат, возлюбленный, тот, для которого она все бросила, тот, из-за которого каждое воскресенье поднималась на холм, тот, кому она каждый день писала, тот, кто заставлял биться ее сердце. А он, что он увидел, когда смерть ударила его по черепу? Лизу? Другую? Ничего? Тайна, все стерто ластиком.

Я часто воображал, как Дестина читал и перечитывал книжку, погружаясь в описания любви, которые должны были причинять ему боль, читал, как его называют — Печалью, как над ним смеются, но насмешка была доброй, милой, нежной — ему не досталось так, как мне!

Да, читал и перечитывал, беспрестанно, как снова и снова переворачивают песочные часы и проводят время, глядя, как утекает песок, и больше ничего.

Я сказал, что солгал дважды: там было не только письмо, заложенное между страницами. Там были три фотографии. Три, приклеенные рядышком, на последней странице. И эту маленькую сценку неподвижного кинематографа создал Дестина.

На первой фотографии узнавалась модель, послужившая художнику для большого портрета, висевшего в вестибюле Замка: Клелис де Венсей могло тогда быть лет семнадцать. Она была снята на лугу, усыпанном зонтичными цветами, которые называют «королевой лугов». Девушка смеялась. Она была в деревенском наряде, и ее элегантность особенно подчеркивалась простотой одежды. Шляпа с широкими полями бросала тень на половину ее лица, но освещенные глаза, улыбка, солнечные блики на руке, придерживавшей край шляпы, которую сдувал ветер, раскрывали ее ослепительное изящество. Настоящая «королева лугов», это была она.

Вторая фотография была обрезана слева и справа — на это указывали ее края, и в необычном формате, вытянутом вверх, счастливая девочка смотрела прямо перед собой. Ножницы Дестина отделили Дневную Красавицу от фотографии, которую ему дал Бурраш. «Настоящая Святая Дева», — сказал мне отец. И он был прав. Лицо девочки излучало что-то религиозное, безыскусную красоту, красоту добрую, простое великолепие.

На третьей фотографии Лизия Верарен прислонилась к дереву, прижав к стволу раскрытые ладони. Приподняв подбородок и полуоткрыв рот, она, казалось, ждала поцелуя того, кто смотрел на нее в объектив. Она была такая, какой я ее знал. Другим было только выражение лица. Такой улыбкой она нас не одаривала никогда. Это была улыбка желания, безумной любви, тут нельзя было ошибиться, и, клянусь, вид ее волновал. Вы внезапно видели ее без маски и понимали, какой она была на самом деле и на что была способна для того, кого любила, даже помимо своей воли.

Самым странным во всем этом (и выпитая самогонка тут ни при чем) было впечатление, что смотришь на три фотографии одного и того же лица, только снятые в разном возрасте, в различные эпохи.

Дневная Красавица, Клелис, Лизия были как три воплощения одной души, давшей телу, в которое она вселилась, ту же улыбку, нежность и огонь, равных которым не было. Та же красота, рожденная и уничтоженная, показавшаяся и исчезнувшая. От этого зрелища голова шла кругом. Взгляд переходил от одной к другой, но это была все та же. Здесь смешивалось что-то чистое и дьявольское, безмятежность и ужас. Перед этим постоянством можно было начать верить, что прекрасное остается навек, что бы ни случилось, вопреки времени, и всегда возвращается.

Я подумал о Клеманс. Мне вдруг показалось, что я мог бы добавить четвертую фотографию, чтобы завершить круг. Я сходил с ума. Закрыл книжку. Слишком болела голова. Лишние мысли. Лишние бури. И все из-за трех маленьких фотографий, приклеенных рядышком одиноким тоскующим стариком.

Мне захотелось все сжечь.

Я не сделал этого, по профессиональной привычке. Улики не уничтожают. Улики чего? Того, что мы не можем разглядеть живых? Что никто из нас ни разу не заметил сходства: «Смотри-ка, младшенькая Бурраша, она же вылитая Лизия Верарен!» Что Барб никогда не говорила мне: «Маленькая учительница, это же живой портрет покойной госпожи!»

Но, может быть, только смерть способна открыть нам это! Может, только прокурор и я это увидели! Может, мы оба были одинаково сумасшедшими!

Когда я представляю себе две длинные руки, тонкие и ухоженные, в старческих пятнах и выступающих венах, руки Дестина, когда я вижу, как в предвечерние зимние часы эти руки сжимают хрупкую и тонкую шейку Дневной Красавицы и на детском личике стирается улыбка и великий вопрос возникает в ее глазах, я говорю себе, что Дестина душил не ребенка, а воспоминание и боль. В его руках, под его пальцами были призраки Клелис и Лизии Верарен, призраки, которым он пытался свернуть шею, чтобы избавиться от них навсегда, чтобы не видеть их, не слышать, чтобы по ночам зря не пытаться настигнуть их, чтобы не любить их напрасно.

Так трудно убить мертвых. Заставить их исчезнуть. Сколько раз я пытался это сделать. Все было бы тогда проще, все бы пошло по-другому.

Другие лица проявились в лице ребенка, случайно встреченного в конце снежного и морозного дня, когда приближалась ночь и, вместе с ней, все мучительные тени. Внезапно перепутались любовь и преступление, как будто можно убивать только то, что любишь. Вот и все.

Я долго жил с мыслью о Дестина как об убийце по ошибке — из-за иллюзии, из-за надежды, из-за воспоминания, из страха. Я находил это красивым. Это не оправдывало убийства, но делало его значимым, вытаскивало из грязи. Преступник и жертва становились мучениками — это редкость.

А потом однажды я получил письмо. Про письма известно, когда они отправлены. Но никто не знает, почему они не приходят или приходят с опозданием. Может быть, маленький капрал тоже каждый день писал Лизии Верарен? Может быть, его письма все еще где-нибудь блуждают обходными путями, заброшенными аллеями, лабиринтами, в то время как оба они давно мертвы?

Письмо, о котором я говорю, было отправлено из Ренна, 23 марта 1919 года. Ему понадобилось шесть лет, чтобы дойти до цели. Шесть лет, чтобы пересечь Францию.

Мне прислал его коллега. Он меня не знал, и я его тоже. Он разослал подобные письма всем типам вроде меня, дремавшим по маленьким городкам возле того, что было линией фронта во время войны.

Альфред Виньо — так его звали, — пытался найти след парня, которого он потерял из вида в 1916 году. Мы часто получали подобные запросы из мэрий, от семей, от жандармов. В адском вареве войны перемешались сотни тысяч человек. Одни умерли, другие выжили. Кто-то вернулся домой, а кто-то решил начать жизнь с нуля, никому не известным. Великая бойня не только сокрушала жизни и рассудки, она дала некоторым возможность пропасть без вести и вдохнуть воздух далеких стран. Непросто было доказать, что они остались в живых. Тем более что поменять имя и документы не составляло ни малейшего труда. Таких ребят, которым никогда уже не понадобятся их имена и документы, было около полутора миллионов: это дает свободу выбора! Многие мерзавцы таким образом вылупились заново, чистенькие и красивенькие, вдали от тех мест, где их видели грязными.