Изменить стиль страницы

Я не хотел возвращаться домой. Я хотел остаться, даже если в этом не было пользы. Уже наступил вечер. Пришла медсестра. Она сказала, что ребенок спасен, что я могу на него посмотреть, если хочу, надо пойти с ней. Я мотнул головой — мол, не пойду. Я сказал, что хочу видеть Клеманс. Спросил, как она. Сестра ответила, что надо еще подождать, что она спросит у доктора. И ушла.

Позже явился врач, измотанный, надорвавшийся, на исходе сил. Он был одет как мясник, как забойщик скота, в перемазанном кровью фартуке, даже шапочка в крови. Оперируя уже несколько дней напролет, он, как на конвейере, мастерил Гюгюсов. Иногда с операционного стола снимали счастливых, чаще мертвых, но всегда изувеченных. Для него молодая женщина выглядела какой-то ошибкой среди всего этого мужского мяса. Он тоже стал говорить о младенце, очень большом, таком большом, что сам он не мог родиться. Сказал, что его спасли. Потом дал мне сигарету. Плохой знак, эти сигареты, сколько раз я сам их давал парням, которым недолго оставалось жить или быть свободными. Мы молча покурили. Выпуская дым и стараясь не смотреть мне в глаза, он прошептал: «Она потеряла слишком много крови…» Слова повисли в воздухе, как дым от наших сигарет. Они не упали, не исчезли. И кровь на халате доктора, которой было так много, как будто его поливали из ведер, стала кровью Клеманс. И мне вдруг захотелось убить этого несчастного с ввалившимися глазами, с трехдневной щетиной, обессиленного, который сделал все, что мог, чтобы вернуть ее к жизни. Никогда, я в этом уверен, у меня не было такого желания убить кого-нибудь своими собственными руками. Убить в бешенстве и ярости, зверски. Убить!

«Мне надо идти, — сказал доктор, бросив окурок на пол. Меня еще трясло от мыслей об убийстве, а он положил руку мне на плечо и добавил: — Вы можете пойти к ней». И медленно ушел, очень усталый.

Оттого, что кто-то страдает, земля не перестает вертеться. И негодяи не перестают быть негодяями. Случайностей, наверное, не бывает. Я это часто говорил себе. Когда с тобой самим что-то случается, становишься эгоистом. Все были забыты: Дневная Красавица, Дестина, Жозефина в темнице, Мьерк и Мациев. В тот момент мне следовало находиться там, но меня там не было, и две мрази воспользовались этим, чтобы спокойно провернуть свое дело. Можно было подумать, что это они заказали смерть Клеманс, чтобы избавиться от меня и развязать себе руки. Что они и сделали. Без всякого стыда.

Не стоит и говорить, что такое преступление, как Дело, потрясает всю округу. Известие прокатывается как волна и затрагивает всех на своем пути. Все в ужасе и только об этом и говорят. Это занимает и головы, и языки. К тому же знать, что убийца рыщет поблизости, что он где-то здесь, рядом с вами, что вы его, может быть, только что встретили или встретите, что это, может быть, ваш сосед, — это никому не понравится. Ведь идет война, и значит, больше чем когда-либо все нуждаются в спокойном тыле, а иначе все пропало.

Не существует тридцати шести способов раскрытия убийства. Мне известны только два: или задерживают виновного, или задерживают кого-то, кого объявляют виновным. Одно или другое. И все в порядке. Совсем не сложно! В любом случае для общества результат одинаков. Единственный, кто может проиграть, это задержанный, но, в конце концов, кого волнует его мнение? Если преступления продолжаются, это другое дело. Но в данном случае они не продолжились. Дневная Красавица так и осталась единственной задушенной девочкой. Других смертей не последовало. Доказательство того, что арестованный действительно виновен. Вперед. Дело закрыто. И шито-крыто!

Того, о чем я теперь расскажу, я своими глазами не видел, но это ничего не меняет. Я потратил годы на то, чтобы соединить нити, найти слова, пути, вопросы и ответы. Все это правда. Никакой выдумки. Да и зачем мне выдумывать?

XIII

Утром третьего, пока я шлепал по дороге, возвращаясь домой, жандармы задержали двух молодых ребят, полумертвых от голода и холода. Двух дезертиров. Из пятьдесят девятого пехотного. Они не были первыми, кто попался в сети жандармерии. В последние месяцы началось беспорядочное бегство. Каждый день многие уходили с фронта, чтобы где-нибудь затеряться, предпочитая подохнуть в одиночку в зарослях или в перелеске, но не дать начинить себя снарядами. Эти двое подвернулись очень кстати, для всех: армия нуждалась в примере, а судье нужен был виновный.

Два гордых собой фараона вели по улицам двух мальчишек. Люди выходили посмотреть на них, посмотреть, как двое жандармов, настоящих, больших, сильных, в начищенных сапогах и отглаженных брюках, держали крепкими руками двух молоденьких оборванцев, еле волочивших ноги, всклокоченных, небритых, с бегающими глазами и пустыми желудками.

Толпа росла, все более сжимая кольцо вокруг арестованных, и, как от любой толпы, всегда глупой, от нее исходила угроза. Люди потрясали кулаками, бросали оскорбления, а иногда и камни. Что такое толпа? Да ничего особенного, обычные люди, безобидная деревенщина, если с каждым побеседовать с глазу на глаз. Но когда они сходятся вместе и стоят, почти приклеившись друг к другу, в запахе тел, пота, дыхания, видя рядом такие же лица, тогда достаточно малейшего слова, справедливого или нет, чтобы превратить толпу в динамит, в адскую машину, в паровой котел, готовый взорваться, только его тронь.

Жандармы почувствовали, откуда ветер дует. Они ускорили шаг. Дезертиры тоже заковыляли быстрее. Все четверо укрылись в мэрии. Мэр поспешил к ним присоединиться. На какое-то время установилось спокойствие. Мэрия — это всего лишь дом. Но дом с сине-бело-красным флагом, навечно укрепленным на фасаде, и прекрасным девизом для наивных первоклашек: «Свобода, равенство, братство», искусно вырезанным в камне, несколько охлаждает опереточных осаждающих. Все останавливаются. Молчат. Ждут. Слышится шум. И через мгновение выходит мэр. Он откашливается. Видно, что у него от страха поджилки трясутся. Холодно, но он утирает вспотевший лоб и резко начинает:

— Расходитесь по домам! — говорит он.

— Отдайте их нам, — слышится голос из толпы.

— Кого? — спрашивает мэр.

— Убийц! — звучит второй голос, немедленно подхваченный, как зловещим эхом, десятком других угрожающих голосов.

— Каких убийц? — говорит мэр.

— Убийц девочки! — отвечают ему.

Мэр в изумлении широко открывает рот, потом приходит в себя и начинает орать. Он кричит, что они головой тронулись, что это глупости, вранье, бессмысленные измышления, что эти два типа — дезертиры, что жандармы вернут их в армию, а уж армия знает, что с ними делать.

— Это они, отдавайте их! — снова начинает какой-то кретин.

— Ни черта вы их не получите, — отвечает мэр, взбешенный и уже заупрямившийся. — Потому что судья поставлен в известность, он уже в дороге и сейчас приедет!

Есть магические слова. «Судья» — одно из них. Как «Бог», как «смерть», как «ребенок» и еще некоторые. Эти слова вызывают уважение, что бы вы ни думали. К тому же «судья» — это холодок по спине, даже если вам не в чем себя упрекнуть и вы чисты, как голубь. Люди прекрасно знали, что судья — это Мьерк. Уже все прослышали о «маленьких земных шариках» — лакомиться яйцами всмятку рядом с трупом! — а также о презрении, проявленном им к малышке, — ни доброго слова, ни сожаления. Но даже если его ненавидели, для всех этих тупиц он оставался судьей: тем, кто одним росчерком пера может отправить вас поразмышлять в кутузку. Тем, кто стряпает вместе с палачом. Чем-то вроде Бабы Яги для взрослых.

Люди переглянулись. Толпа начала рассасываться, сначала медленно, а потом все быстрее, как будто у всех животы прихватило. Остался десяток одиночек, столбом стоявших на мостовой. Мэр повернулся к ним спиной и скрылся в здании.

Хорошая мысль пришла мэру в голову — помахать, как пугалом, именем судьи. Мысль почти гениальная, благодаря которой не произошло суда Линча. Мэру оставалось теперь действительно известить судью, чего раньше он, очевидно, не собирался делать.