В маленьком помещении редакции было пусто. Только один-единственный журналист ожесточенно колотил по клавишам пишущей машинки. Мышонок подошел к его столу.
— Что вам угодно? — спросил журналист, не отрывая глаз от листа бумаги.
— Дело вот в чем… — начал Мышонок.
— Конкретнее, — потребовал журналист. — Ближе к сути. Тут газета, а не исповедальня и не колонка советов для нервных барышень. Время не казенное. Выкладывайте, что вас привело сюда.
Мышонок сказал, что он иностранец, что тоже сторонник социалистических идей (он воздержался от термина «коммунистических») и, проходя мимо, решил зайти, чтобы познакомиться с сотрудниками газеты и попросить кое-какую информацию.
— Какую информацию? — бесстрастно проговорил журналист.
Мышонок, который все еще стоял, будто на допросе, в замешательстве переступил с ноги на ногу:
— Информацию о Праге…
— Догадываюсь. Какую именно информацию о Праге?
— О некоторых местах в Праге…
— О каких местах в Праге?
— О церквах, например… Вообще о храмах…
— О церквах? Вообще о храмах? Что-то я вас не понимаю. Вы разве не сказали, что вы левых взглядов? Те, кто придерживается левых взглядов, насколько мне известно, ничего общего с церквами и храмами не имеют. Ну ладно. Что конкретно вы ищете?
— Мне говорили, — голос Мышонка от волнения стал совсем тонким, — что здесь, в Праге, есть очень богатая, роскошная церковь… Что чаши… Те, что священники используют во время мессы, вы знаете… Очень ценные чаши… Кажется, золотые…
Журналист теперь смотрел на него с явным недоверием. И Мышонок легко мог представить себе, почему. Незнакомец является в редакцию левой газеты и начинает задавать странные вопросы. Журналист имел полное право заподозрить что угодно. Он попытался исправить положение: товарищ, вы можете доверять мне, я на вашей стороне, я тоже стремлюсь к великому идеалу, желаю переделать несправедливый мир, в котором мы живем, построить новое общество, я даже могу прямо сейчас оформить подписку на вашу газету, ненадолго, потому что денег у меня немного, но, скажем, на полгода… Журналист, однако, больше разговаривать не хотел.
— Послушайте, мне все равно, левый вы или правый. Если вам нужно что-то узнать о церквах, туда и идите. Я-то при чем?
— Но…
Журналист вскочил и зарычал:
— Хватит! У меня работы невпроворот, а я с тобой время теряю. Проваливай, или я вышвырну тебя отсюда.
Мышонок вышел из редакции буквально раздавленным. Такой шанс на помощь упущен! Причем по собственной неловкости и глупости. И что теперь делать? К кому обратиться? К самому Кафке? К этому загадочному Кафке? Бесполезно. Кафка уже выполнил свою миссию, отправил текст в гостиницу, причем незамедлительно. Чего же еще у него просить? Бедному еврею из Восточной Европы, бедному еврейчику, творящему одну глупость за другой, просить у Кафки нечего. Идиот, стонал Мышонок, идиот, идиот — и больше ничего, бедный Ёся, нашел кому перепоручить задание, только в бреду могла прийти ему в голову такая нелепая идея.
Так он брел куда-то, как вдруг неподалеку от замка, что в Градчанах, набрел на старинную церковь. Вспыхнула надежда: вдруг это храм, о котором говорилось в шифровке? Зашел.
Ни разу до этого Мышонок не бывал в церкви. Впечатление она произвела на него сильнейшее. Будто из реального мира он разом перенесся в иной, странный, чуждый, подавляющий. Величественная архитектура, алтари, горящие свечи, статуи святых — все пугало его, все внушало трепет. Нет, это не то что маленькая скромная синагога в Черновицком, тем более что она и храмом-то не была, а просто ветхим и старым деревянным домишкой, где евреи собирались, чтобы помолиться, поплясать, поругаться — словом, что-то сугубо неофициальное. К тому же там всегда было шумно. А эта церковь, конечно, и была тем самым храмом. Здесь повсюду ощущалось присутствие невидимого и могущественного существа. Мистицизм пронизывал воздух, которым, казалось, становилось трудно дышать. Не то это было место, где можно действовать в одиночку. Будь рядом Ёся… Или если уж Ёси нет, так хоть «Коммунистический манифест» — и то защита… Но Мышонок был один, беспомощный, растерянный. Пришлось бороться с непреодолимым желанием выбежать на улицу, оказаться, пусть и в незнакомом городе, но среди людей, а не среди незримых и могущественных духовных сущностей.
Однако он не позволил архаичным инстинктам взять над собой верх. Евреи боятся церквей, но он здесь не в качестве еврея, он здесь — политический активист. С большим трудом взяв себя в руки, он с высоко поднятой головой двинулся вперед, к главному алтарю. Ему надо увидеть чаши, надо оценить их — не взглядом революционера, а взглядом ювелира: бывают моменты, когда, в соответствии с законами диалектики, надо совместить революционный взгляд на вещи с коммерческим — и решить, могут ли эти чаши быть целью его революционной миссии.
Он остановился перед алтарем. Самое неприятное, самое печальное, что там на огромном кресте висел Христос, Христос, которого предки Мышонка помогли когда-то к этому кресту пригвоздить. Это был явно не акт революционного насилия: Христос не толстый буржуй, расплачивающийся за то, что всю жизнь эксплуатировал трудовой народ. Нет, Мышонок видел перед собой фигуру тощую, изможденную, израненную, истекающую кровью. Абсурдная, бессмысленная жертва, жертва, которая не взывает к небесам, даже не жертва, а жалоба, обвинение, направленное против Беньямина Кантаровича. И что ж ему теперь делать? Пасть ниц и просить прощения, молить о прощении?
Нет, он не падет ниц. «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов…» Он не считал, что «мир голодных» — это про него, хотя в желудке даже и сейчас было пусто, но он из тех, из «проклятьем заклейменных», или, по крайней мере, солидарен с заклейменными проклятьем жертвами несправедливого мироустройства, и одна из этих жертв — замученный Иисус. Так что он, Мышонок, может смотреть ему в лицо без страха. Христос даже может считать его союзником: я на твоей стороне, Мышонок, я революционер, как и ты, я умер за революцию, только вот меня не поняли, понастроили в мою честь гигантских храмов, но мое место не в храмах, мое место на улицах, в полях, на фабриках и заводах; мое место — с массами, я хочу раствориться в массе, хочу быть всего лишь одним из многих, как ты, товарищ Мышонок.
Только Христос такого бы не сказал. Во всяком случае, этот Христос, выточенный из слоновой кости, из бивней слона, убитого в Африке. От этого Христа не дождешься ничего, кроме презрения, отвращения: «Вон отсюда, вонючий жиденыш, вон отсюда, пошлый коммунистишка, здесь тебе делать нечего, марш обратно в местечко, к остальным тварям. Там и сидите, дрожа, вцепившись друг в друга от страха перед погромом, пусть с вами покончат, а я буду отмщен». Но деваться было некуда: Мышонок должен был выстоять против него, против Христа и против церкви. Не с верующими он отождествлял себя, не с кающимися, но с леопардами, которые врывались в храм как победители и в конце концов заставляли с собой считаться, становились частью ритуала.
Открылась боковая дверь и священник — глубокий старик с длинной седой бородой, в очках с толстыми стеклами — вошел в церковь. С его приходом атмосфера стала не такой душной и гнетущей. Мышонок внезапно приободрился. Это был священник, но, как бы то ни было, человек, с ним можно было поговорить, хотя и на ломаном немецком, а не на родном идише. Можно было продвинуться хоть ненамного к решению задачи, расспросив его о чашах.
Священник подошел к алтарю и стал поправлять какие-то вещи, которые там стояли. Мышонок глубоко вздохнул, сделал несколько шагов в его сторону:
— Патер…
Священник обернулся:
— Да, сын мой, — отозвался он приветливо, по-отечески. Настолько по-отечески, что Мышонок растрогался.
— Патер, — повторил он дрожащим голосом, — я…
Голос его прервался. Он чувствовал себя идиотом, ему казалось, что он вот-вот упадет. Он покачнулся, патеру пришлось поддержать его, и вдруг разрыдался. Он громко всхлипывал, эхо его рыданий разносилось по всему пустому зданию, привлекая внимание тех немногих прихожан, что пришли помолиться.