Изменить стиль страницы

Корнеев печально глядел на утихающую трубку.

— Вот так, Данилыч, как говорится, пики козыри. Вовек не женюсь! Нельзя оперативнику жениться! — с сердцем проговорил он.

— А чем следователю лучше? — возразил Вадим, думая о Гале, пытаясь увидеть себя, Корнеева, Свиридова глазами женщин, обыкновенных хороших женщин, которым хочется, чтоб муж вовремя приходил с работы, чтоб у него бывали свободные вечера и выходные дни, чтоб с ним можно было поехать в отпуск. И чтоб ночью, когда он на дежурстве, не надо было бояться телефонного звонка.

— Вот пишут в газете о Вале Зотовой, — говорил Корнеев. — Ничего не скажу, правильно пишут. Валя молодец, смелая девочка, на место мужа и голубь в облака. Но ведь и так можно подумать, если не для газеты. Достойно поступить в память убитого мужа, может быть, легче, чем постоянно заботиться о живом. О Вале пишут, а почему о такой Надежде не напишут?

— Как судить женщин? — сказал Вадим. — Как их осуждать за то, что они — живые и хотят нормальной семьи?

— Они, значит, живые, а мы пластиковые, что ли? Стервы они! — отрубил Корнеич и спохватился, вспомнив о Гале. — Ох, извини, пожалуйста!

— Ладно, замнем для ясности, — миролюбиво предложил Вадим.

Немножко его встревожил гневный пыл Корнеева: если только за Свиридова, не слишком ли горячо? Не становится ли Корнеичу поперек личного пути их нелегкая работа, аналогий искать не долго. Воспротивились же напрочь его собственной невесты родители, узнав, что жених — следователь. Вадим никогда не забудет горьких слез жены и ее решимости. Но что греха таить, по сию пору он внутренне противится, когда Маринку забирают погостить на Украину. Умудрилась ведь теща, культурная женщина, в прошлый приезд, потчуя Вадима маринованными баклажанами, высказаться:

«Вот уж не думала, не гадала, что из следователя такой будет зять! Кушайте, Вадик, кушайте, голубчик!»

— Мы обсудим этот вопрос на твоей свадьбе, Корнеич, — предложил Вадим. — У кого-то из древних восточных читал я: кто сказал, что любовь счастье, — солгал. Любовь — казнь, но тот, кто не готов идти каждый день на эту казнь, недостоин имени человека.

— Смотри ты! — искренне подивился Корнеев. — У них, кажется, женщины ходили занавешенные, какая там могла быть любовь? Одна казнь.

— Не у всех занавешенные. Так давай вернемся к нашей троице. Чай кончается, и вообще пора прерваться, вздремнуть минуточек хоть двести. Рассвет скоро.

Вадим поднялся, подошел к окну.

Рассвет уже наступал на городок. В ощутимой близости к Ленинграду июньские ночи стояли здесь светлые, северные. Как будто не с бледнеющего неба исходил свет, а от самой земли, из тенистых заводей заросших улиц подымался голубой мерцающий сумрак и таял на глазах, оставляя спящим людям помолодевшие, омытые росой сады и домики.

На не видном за зданиями горизонте, в блекнущем небе занималась заря. Отсюда, из гостиницы, ее можно было увидеть только в узенький просвет между большими деревьями и новым домом на улице, которая вела к высокому обрыву, к оврагу, отделявшему старую часть Колосовска от молодого центра города.

В одну из ночей Вадим заметил этот теплевший с каждым мигом розовый глазок новорожденного дня и привык по-детски загадывать — проглянул он через облака, значит, сутки будут удачными.

Нынче глазок горел ярко. Как видно, ветер раскачивал дерево, и, казалось, юная зорька приветственно сигналит.

«Сейчас скажу про музыканта», — подумал Вадим. Отошел от окна в удивительный, всякий раз заново рождавшийся мир, вернулся к столу. Хорошо летом! Даже в их бессонном обиталище воздух свеж.

— Итак, вернемся к нашей троице, — повторил он, снова поудобней располагаясь в кресле.

Стол завален протокольными бланками, около Лобачева и Корнеева по пепельнице — обзавелись хозяйством — и по граненому стакану с черным осадком разбухших чаинок на донцах. Не чай, почти чифир. А спать все равно хочется.

Покосившись на пузатый электрический чайник на тумбочке, Вадим подумал с надеждой, что сегодня они больше не будут заваривать.

— Двадцать рублей за собственное выступление — это уже интересно. Непохоже на заработок, похоже на страсть.

— А может, на публику прорывается, аплодисменты сорвать, авторитет заработать.

— Не думаю, — сказал Вадим. — Все-таки если б были у него данные, в местных клубах больше бы было шансов прорваться. Он же местный. А здесь он в баянистах застрял. Уж как-нибудь бы выдвинули. Да и двадцать рублей для некредитоспособного…

— Почему? — перебил Корнеев. — Перед Ленинградом появился дорогой магнитофон (смотри Чернову). Есть деньги. Откуда? Другой вопрос.

— Дуре Черновой, по всей видимости, их не видать, и все-таки — да, откуда?

— Чернова — дура? — воскликнул Корнеев. — Вадим Иванович, ты заелся! По сравнению с Завариной твоя Чернова — Эйнштейн. Эйнштейн в любви.

По отчеству, да еще с произнесением всех слогов Корнеев величал Вадима лишь в редких случаях. Что-то должно было последовать.

— Нашелся ведь, кто раньше приходил к Вознесенским. То есть он еще не нашелся, но он наметился.

— Давай, давай!

Развалившийся было в кресле Вадим подобрался. Даже спать расхотелось, и крепнущий свет зари зазвучал как начало рабочего дня. Недаром, значит, глазок подмаргивал.

— Преамбула тебе известна, кто-то должен был быть, а из этой сокрушительной ничего я не мог вытянуть. И пошел я по соседям. Под видом — собираюсь снять приятелю комнату на лето, то да се. И представь, наткнулся — не знаю, как тебе, а мне первые такие попались — на остервенелую семейку, которая рада до смерти, что старика обокрали.

Исходное положение у них понятно: религия — опиум для народа. А дальше ход рассуждений таков: если ценные вещи открыто держали, то сколько же у них попрятано. А раз попрятано, так за деньги что хочешь можно. К ним сантехник два раза приходил, а у нас водопровод не в порядке, к нам не дозовешься.

«А у них, — спрашиваю, — водопровод тоже не в порядке?» — «А черт, говорят, их знает, а только к ним ходит. Два раза был, сами видели. Машку ихнюю спросили, она сказала, что сантехник. А почему к нам не заходит?» — спрашиваем. «А это, говорит, дело не мое».

Я опять к Завариной, а она мне на полном серьезе: «Так вы про знакомых спрашивали, а он какой же знакомый? Он сантехник».

— Наша недоработка, — щадя самолюбие Корнеича, сказал Вадим. — Иначе вопросы надо было ставить.

Но Корнеич не принял поблажки:

— Сам знаю. До удивления просто, а прошляпил. Короче говоря, месяц с лишним тому назад, до Майских праздников, точнее не помнит, к Вознесенским пришел сантехник, под плащом халат, чемодан потертый с должным снаряжением. Старика, заметь, дома не было. Проверял краны, в одном сменил прокладку. Попутно пощелкал выключателями, сказал, что скоро придут проводку по дому проверять. Заварина сама спросила, не может ли он сразу и проводку. Он сказал, что смочь-то сможет, но очень занят. Она пообещала пол-литра. Провела по коридорам, по комнатам. В комнате у старухи он задержался с одним выключателем, не велел пользоваться, объяснил, что с собой нет, но в следующий раз будет рядом, зайдет и сменит.

В следующий раз пришел. Старика опять не было. С выключателем долго возился, посылал ее за молотком, сказал, молоток забыл.

— Выключатель на шурупах. А по отношению к старухиному креслу где выключатель?

— За спиной. У постели, аккуратно за спиной. Весь киот просматривается. Когда уходил, дал Завариной расписаться в книге, книга обтрепанная, много всяких граф.

— В коммунхозе?

— Мог бы и не спрашивать. Был. Никакого сантехника к Вознесенским не посылали. Кто ходит по домам, видел, старенькие, страшненькие. К Вознесенским приходил молодой, видный, по словам Завариной, обходительный и — ни в одном глазу, а с этими рядом постоишь — на огурец потягивает. Соседи утверждали, что перманент сделан после сантехника.

— Не исключаю, не исключаю, — в раздумье повторял Вадим. — И все-таки она не врет. Если навела, то по глупости и сама того не ведает. Портретик наш показывал?