Изменить стиль страницы

Война вырвала его из стихии творчества, из мира образов, которые роились здесь над ним бессонными ночами. Она видела его голову, склоненную над столом, освещенную лампой, его руку с папиросой, прядь волос, падающую на висок. Но все это смутно, расплывчато, как фотографический снимок не в фокусе. Глухо и невнятно слышался ей шелест страниц, скрип пера, и вот он осторожно, чтобы не разбудить ее, открывает окно и несколько минут слушает тишину деревенской улицы.

Будет ли это все опять? Вернется ли он к своей работе? Придет ли он полным творческих сил или опустошенным?

Из всех перемен, происшедших в мире, ее интересует больше всего одна: перемена в ее муже, в его душе, в ходе его мыслей, в его чувствах.

И поэтому она опять перебирает его письма. Письма с фронта. В них он такой же, как был, и вместе с тем — иной. Они такие обстоятельные и такие нежные. В них мелочи рядом с важным, глубокие раздумья чередуются с заботами о ней, о том, как она одета и как питается.

Этот поток писем имеет свое начало и свой разлив. Она следует его течению, чтобы понять суть перемены.

Еще недавно он писал: «Я считаю необходимым приносить жертвы на войне, которая является войной за социальное освобождение». Следовательно, эта война разумна? Он считает ее разумной? Однажды он пишет свое письмо в деревне, напомнившей ему Омон, с яблоневыми садами, лесами, в которых цветут такие же фиалки и подснежники, как в лесах «его деревни». И та же весна, тихая и благоуханная, бредет вдоль изгороди, легко касаясь пальцами кустов боярышника.

Нелепость происходящего в нескольких шагах отсюда, грозящего ворваться в мирный уголок, вдруг потрясает его:

«…кажется невозможным, чтобы была война, вещь чудовищная и, главное, нелепая; невозможными кажутся бои, которые издали должны производить впечатление того, чем они и являются в действительности: самоубийством единой огромной армии».

Этот образ «самоубийства единой огромной армии» нов для него. Но раз возникнув, он уже не исчезает.

Она еще найдет его в письмах мужа. Позже, в связи с его производством в солдаты первого разряда, он пишет об «огромной трудной и страшной» работе простого солдата. Он прибавляет к этому слова, дающие понять ход его мысли: «Тем более, что это непрерывное проявление героизма совершается ради целей, которые я упорно считаю весьма туманными, не связанными с нашим существом и… противоречащими назначению человека».

Это уже очень далеко от настроения первых дней, когда война казалась ему необходимостью. Но еще так же далеко до ясности.

А жизнь идет, страшная, противоестественная жизнь, «противоречащая назначению человека». И все новые мысли приходят в голову человека, совершающего свой тяжкий путь среди других, таких же, как он. И его ли это мысли? Не носятся ли они в воздухе, как нити «бабьего лета»?

Только посмотрев прямо в глаза войне, можно прийти к заключению, в котором уже меньше «туманного» и больше ясности: «Нужно добиться, чтобы после нас другим не пришлось повторять ужасы войны».

И еще: «Черт подери, если мы будем только портить себе глаза, оплакивая дикость и глупость наших современников, куда мы годимся…» Он взывает «к защите будущего, которое находится под угрозой».

Война — бедствие. Но не для всех. Есть люди, для которых она только ступенька к карьере. Они находятся в безопасности, отправляются в окопы, как на прогулку. «С понятной иронией, вернее — с презрением, смотрим мы на этих окопных туристов», — пишет о них ее муж-солдат.

Как назвать руководителей государства, для которых солдат — это только убойная скотина? Великая ненависть подымается против них. Солдатская ненависть, ненависть «пролетариев битв» к буржуазии войны. Вот основной конфликт времени.

Однажды затрубили сбор. И прошли мимо солдата Барбюса Жоффр, Пуанкаре и Александр Сербский. «Я видел зад господина Пуанкаре…» — в это сообщение он вкладывает убийственный сарказм по адресу тех, на кого работает война.

И рядом с этим… Она читает выписки из приказов, пересланных ей. «Солдаты Про Фернанд, Альбер Гийо, Феликс Розон, Нарцисс Михардиер и Анри Барбюс из 18-й роты 231-го пехотного полка… добровольно под неприятельским обстрелом спасли многих раненых… и доставили на перевязочный пункт».

Это приказ по бригаде 8 июня 1915 года.

15 октября 1915 года в приказе по армии говорилось о том, что солдат Барбюс «при наступлении… в сентябре 1915 года под огнем, в только что отбитых у неприятеля окопах устроил пункт связи…»

Что это? Подвиг? Презрение к смерти? Или равнодушие к жизни?

«Статейка в «Кри де Пари» приукрасила меня. Но я уже знаю, что создалась какая-то легенда о моем равнодушии к смерти и даже желании быть убитым. Эту нелепую репутацию, разумеется, нельзя объяснить ни единым моим словом…»

Она верит ему, верит, что никогда он так не хотел жить, никогда так не любил жизнь, как в эти дни.

Значит, подвиг? Во имя чего? Во имя родины? Да, но какой?

«Совершенно верно, что в «Аду» я резко и без обиняков нападаю на понятие родины, но не постарался уточнить, что речь идет об агрессивном понимании родины, — родины, «которая сильнее всех остальных государств», — словом, о националистическом понятии родины…»

Так напишет Анри Барбюс 27 июля 1917 года. Но тогда он будет уже автором «Огня».

А пока женщина сидит одна в доме, из которого два года тому назад ее муж ушел на войну. Бушуют ливни. Это весенние ливни. Гудит ветер в трубе. Это голос весеннего ветра. Она перечитывает письма мужа.

Она не знает, каким он стал, каким вернется. Она чувствует в нем новую силу, растущую с каждым днем. И все же она далека от истины. Она не знает, что очень скоро голос его прозвучит на весь мир и само имя его станет знаменем — знаменем борьбы против войны, против реакции. Что он пройдет по земле как глашатай, призывающий покончить со всем злом мира. Она ничего не знает. Она только надеется и ждет.

2

А ее муж все еще был в окопах. Перед ним расстилалась изуродованная, вся в воронках земля, странная, как почва иной планеты. И смерть шагала рядом с ним, иногда заглядывая ему в лицо.

Это не была та смерть, которую он воспевал в своих стихах когда-то. Давно. В другой жизни.

Не та красивая, печальная дева в развевающихся одеждах, с черным флером за плечами, мелкими шажками бродящая по живописному кладбищу «среди уснувших миров», под журчанье фонтана и щебет птиц.

Эта была ужасна! Старуха с провалившимся носом, с зловонной пастью. Он ощущал ее так близко. На мгновение она схватила его за горло раскаленной добела железной рукой. Но он вырвался.

В разрывах шрапнели, в грохоте фугасок, в огненном воздухе атаки что-то внезапно изменилось. Из общего неистового хора вдруг выделился знакомый звук: это бьют французские семидесятипятимиллиметровки. И солдат Барбюс подымает голову. Он — на дне воронки. Ну и фугас запустили!.. Убей бог, он не помнит, как свалился сюда. И больше всего озабочен тем, как выбраться. Обратно, под огненный дождь. Он спотыкается о какой-то странный предмет. Непонятно, что это такое. Он только испытывает некоторое удивление: это непривычный, какой-то «невоенный» предмет. Не из того ряда, который, постоянно видоизменяясь, все же всегда повторяется: осколки снарядов, предметы походной амуниции… Нет. Не шанцевый инструмент. И не ракетница. Даже не разбитая домашняя утварь. Он никак не может вспомнить, что это такое. Но неужели же это… складной мольберт?

Черт возьми! И он валяется на дне воронки, среди этого боя на голой равнине, вдали от населенных пунктов! Валяется, словно упал сюда вместе с пустыми гильзами. Новый огненный вал проносится там, наверху. И утихает. Теперь Барбюс чувствует, хотя еще ничего не видит в дыму и земляной пыли, что он здесь не один. В этом его окончательно убеждает отчаянная ругань.

— Где там мой ящик, там-тара-рам! — кричит невидимый сосед. Раз слышен его голос, значит там, наверху, утихло.

— Провались ты со своим ящиком! Нашел место и время для своей паршивой мазни! — отвечает, наконец, Барбюс, всецело озабоченный тем, чтобы выбраться отсюда и присоединиться к товарищам, которых он потерял во время огневого налета.