Изменить стиль страницы

– И Пушкин замолк, – с сокрушением отозвался Мельгунов.

– Статочное ли дело?

– Слышно было, – продолжал Мельгунов, – что собрался отвечать Александр Сергеевич Загоскину еще на «Рославлева». Но в свет ничего не вышло. А теперь жди «Историю Пугачева».

Глинка покосился на Мельгунова.

– Стало быть, не безмолвствует народ?

– Не знаю только, как Пушкин Пугачева через цензуру протащит. Если такое и случится, ей-богу, только Пушкину по плечу! На страх всем продажным перьям – шасть в словесность Пугачев: а про меня, мол, Пугача, забыли? А впрочем, гадательно! Весьма гадательно!

Глинка, слушая приятеля, подошел к фортепиано, стал листать тетрадь романсов и песен Мельгунова. Перелистал, положил на место и глянул на автора.

– Ну, что? – встрепенулся Мельгунов. – Говори!

– Да сказывал я тебе.

– Ты, сделай милость, обстоятельно расскажи. Хватит с меня недомолвок и присказок.

– В таком случае изволь. Вот ты песни для трагедии «Ермак» сочинил. Положил ты на музыку и пушкинские стихи. А промышлял кое-какими попевочками из тех, что сами в уши лезут. В том-то и беда, что эти ходячие романсы хоть от немецких песен отстали, да к нашим не пристали. Не выйдет, милый, дело, пока, подобно Ермаку или Пушкину, не проложишь своей, русской дороги. Или охота тебе быть во всеядных любителях?

– Да мы все и во всем любители, – неожиданно и с охотой согласился Мельгунов, – начиная с игры на фортепиано и кончая игрой в промышленность.

– Охоч же ты на капитуляции! – Глинка неудержимо рассмеялся. – Думаешь, угрем у меня из рук уйдешь? Нет, брат, сам хотел дельного разговора, так изволь слушать до конца. Помнишь, я писал тебе о нашей национальной музыке?

– Ничего ты мне не писал, – съязвил Мельгунов.

– А не писал, так на днях говорил.

– И все-таки не добьюсь я от тебя толку, Мимоза: что же это за русская музыка, русская музыкальная система?

– Для примера, послушай, что я на днях сообразил. Представь себе: беда на Руси; колеблются основы государства, как это было во времена Минина или хоть при Бонапарте, и в Москве засел враг; вот в это время и встает народ. Слова могут быть разные, а смысл один…

Он стал играть.

– Не знаю, с чем твою музыку сравнить…

– А ты не сравнивай, – Глинка на минуту оторвался от фортепиано. – Суди, как слышишь.

Он опять весь ушел в музыку. А когда кончил, сказал, весело потирая руки:

– А контрапунктик-то каков, а?

– Но ведь ты говорил о русской музыкальной системе!

– О ней и говорю. Изучи до глубины самый состав наших песен и исполнение их умельцами. Тут все важно: каждое придыхание, каждая светотень, переход от грустного к живому, от громкого к тихому, всякая неожиданность в течении напева. Это тебе раз. А второе – изучи в нашем хорном пении особую гармонию, не основанную ни на каких принятых правилах. Вот тебе и система русской мелодии и гармонии. И еще одну заповедь помни: творит музыку народ, мы, артисты, только ее аранжируем. Коли этого не поймешь, будешь из собственного пальца высасывать. Многие, конечно, и к этому охочи.

– Постой, постой… Как ты говоришь? – переспросил Мельгунов. – Этакая у тебя, Мимоза, глубина мысли! Дай-ка запишу на случай.

Разговор продолжался до вечера. А вечером у Мельгунова было назначено литературное чтение. Николай Павлов должен был прочесть свою новую повесть. В ожидании гостей Мельгунов с воодушевлением рассказывал о нем Глинке. По происхождению крепостной, Павлов был отдан в театральную школу. Допущенный в общество, где велись дебаты о художествах и прогрессе, он либо принимал участие в этих спорах, либо прислуживал за обедом своему просвещенному меценату. Не удержавшись на театральных подмостках, молодой человек попал в канцелярию надворного суда и одновременно, как поэт и переводчик, печатавшийся в журналах, был допущен даже в салон княгини Волконской.

– А самое удивительное, Мимоза, – закончил Мельгунов, – этот потомок крепостных рабов окончил Московский университет! – Следя за впечатлением, которое должны были произвести его слова, Николай Александрович добавил: – Вот какие люди приходят в словесность.

Вечером вместе с Павловым в кабинете Мельгунова появилось несколько молодых людей. Стали съезжаться гости, званные хозяином. Степан Петрович Шевырев, уже по-профессорски застегнутый на все пуговицы, завладел Глинкой.

– А что сталось с княгиней Волконской? – спросил у него Глинка.

– Княгиня переходит в лоно католической церкви, – отвечал Шевырев. – Но кто осудит эту возвышенную душу? Для общения с богом ей нужны те прекрасные формы, которыми обладает католический ритуал.

Глинке хотелось знать подробности этой печальной истории гибели таланта. Но уже начиналось чтение другой повести, и все разговоры смолкли.

– Я хочу предварить свой рассказ коротким пояснением, – сказал Павлов. – Не воображение, но жизнь подсказала мне сюжет. Думали ли вы, господа, о наших талантливых и образованных простолюдинах, пребывающих в рабстве? Напомню недавний случай. Музыкант графа Каменского, получивший образование в Лейпциге, был жестоко высечен деспотом. Загляните в кулисы наших театров. Многие являющиеся на сцене во всем блеске искусства могли бы рассказать вам повесть своей жизни, от которой застынет кровь у самых равнодушных. Обратитесь, наконец, к свежему газетному листу. Невежество и алчность ведут бесстыдный торг людьми. Если значится коротко, что продается флейта или контрабас, мы все хорошо знаем, что за этими названиями бездушных предметов стоят, ожидая продажи, живые люди.

Сочинитель говорил свободно, без аффектации, лишь изредка подчеркивая речь выразительным жестом.

– Итак, господа, – заключил Павлов, – приношу на ваш благосклонный суд мою повесть «Именины».

Действие повести развертывалось стремительно. Выдающийся крепостной музыкант сопровождает своего барина-мецената при поездке в деревню. Происходят встречи артиста с соседними помещиками. Возникает его любовь к барышне-дворянке, наделенной чуткой душой. Александрина платит взаимностью. Но едва узнает она, что ее избранник раб, – от ужаса впадает в глубокий обморок. В поисках воли артист бежит от своего барина. Следуют скитания, солдатчина. В награду за храбрость, проявленную на Кавказе, беглый крепостной получает чин офицера и благодаря этому становится свободным человеком.

Чтение повести близилось к концу. Герой снова нашел свою Александрину, превратившуюся в скучающую жену скучающего помещика. Прошлое неожиданно встало перед ней. Может быть, и проснулось бы теперь ее сердце, которое в ужасе отшатнулось от любви раба. Но автор спешит опустить занавес – героя повести убивает на дуэли муж Александрины.

Останься герой повести рабом, покончили бы с ним либо на конюшне, либо забили его шпицрутенами в полку, а может быть, и сам он накинул бы себе петлю на шею. В повести «Именины» бывший раб «почетно» умер на дуэли. Но трагический смысл произведения от этого не менялся.

– Ты мужественно взялся за самый роковой вопрос, заглянул в самую сердцевину жизни, – говорил автору студент, размахивая трубкой. – Писатель, имя которого мы произносим с опаской и шепотом, еще в прошлом веке первый воззвал к обществу: смотрите, какова судьба мыслящего существа, пребывающего в рабстве!

– Но Радищев, – перебил кто-то из присутствующих, – взывал не только к обществу, но и к простолюдинам: «О, если бы рабы разбили головы господ своих!» Помнится, так писал Радищев?

Студенты снова зашумели: а давно ли ходила в университетских номерах драма «Дмитрий Калинин», автор которой бичевал те же проклятые законы рабства?

– Господа! – Мельгунов тщетно пытался управлять прениями. – Николай Филиппович, несомненно, хочет послушать наше мнение о литературных достоинствах его повести.

– Да что и говорить о них, когда все описано с натуры! – решительно заявил студент, который начал диспут. – Печатай, Николай, и первый экземпляр пошли Загоскину, а второй – Кукольнику в Петербург.

– Зачем же забывать Булгарина? – среди общего смеха вставил Мельгунов. – Он вам, Николай Филиппович, тотчас укажет, что повесть ваша родилась не от русской действительности, но от дьявольских якобинских идей.