Изменить стиль страницы

Но почему же так грустно кончаются порой эти повести, светящиеся и весельем, и лукавой хитрецой, и полнокровной натурой? Даже лихой гопак вдруг неузнаваемо меняется под пером сочинителя и звучит со щемящей грустью. Скорбной нотой кончается повесть о молодости и любви парубка к дивчине. Всегда и всюду тяготеют над народом вражьи силы, и пока существуют они, не будет счастья никому, даже влюбленным, где бы они ни жили – в русской избе или в украинской хате.

Да, многое изменилось в книжных шкафах, что стоят в Новоспасском доме. Живут здесь новые книги бок о бок, но ко всем враждуют. Словесность, ведомая Пушкиным, утверждает: все от народа и все для народа, искусство в частности. Загоскины малюют нехитрые картины, для того чтобы доказать, что все исходит от царя, все благо в царе и в помещиках. Чем больше размышлял Михаил Глинка, тем больше утверждался в своем намерении: из мужицкой избы выйдет герой его будущей оперы.

Глава четвертая

– Слыхал новости? – Евгения Андреевна возвратилась из конторы встревоженная и стала рассказывать сыну: – У Энгельгардта мужики отказались повиноваться управителю. А и то сказать – как они до сих пор этого мучителя терпели?

Огромное поместье Энгельгардта было неподалеку от Новоспасского. Неповиновение мужиков было в Ельне неслыханной новостью. Взволновался весь уезд. Вот когда взмолились господа дворяне древним чудотворцам – кнуту да плети! Непокорство обнаружилось в одном имении – пороли мужиков по всему уезду. Но, должно быть, повыдохлась древняя чудотворная сила: случаи неповиновения стали обнаруживаться в соседних уездах. Тогда стали пороть мужиков по всей губернии. Барская мудрость дальше конюшни не пошла.

Глинка побывал и в Русскове и в Шмакове.

– Тираны! – возмущался Яков Михайлович, едва зашла речь о событиях у Энгельгардта. – О если бы иначе повернулась история в 1825 году! А теперь на что надеяться?

Глинка попробовал было начать серьезный разговор, но Яков Михайлович снова ушел в свои мысли. Жизнь упорно обходила Руссково и его безвольного, хотя и просвещенного хозяина.

По-своему отнесся к событиям дядюшка Иван Андреевич: волнения крестьян ничем не угрожали разорившемуся помещику. Он склонен был разговаривать с племянником только о миланской тетради, изданной Рикорди.

– Дядюшка, – вставил свое слово Глинка, – я усердно собрал для этой тетради все, что свидетельствует о связи ученой итальянской музыки с народной почвой. Но судите сами: если народ Италии лишен единства, а самая идея национального государства объявлена запретной, то какая же там может быть оперная музыка, если не цветочная?

– То есть как это цветочная? Ты, маэстро, в своем уме?

И сколько ни объяснял Глинка, что под цветочной музыкой он разумеет сочинения, созданные для приятности и благоухания, дядюшка нашел только тогда общий язык с племянником, когда они сели играть в четыре руки.

Глинка вернулся в Новоспасское. Евгения Андреевна долго расспрашивала его о Дарье Корнеевне, о незаконных детях.

– Стало быть, говоришь, достойная женщина?

– Честью вам клянусь, – подтвердил Глинка, – и хоть не венчан дядюшка в церкви, а живет как в раю.

Евгения Андреевна слушала рассказы недоверчиво, потом неожиданно спросила:

– Куда же ты поедешь от нас? В Петербург?

– Не знаю, маменька. – Сын сразу придумал новую причину для отсрочки: – Бумаги еще в порядок не привел. А легко сказать, сколько их набралось за четыре года!

– А может быть, твой путь в Москву лежит? – продолжала выспрашивать Евгения Андреевна.

– Ничего не знаю.

– Милый ты мой! – Евгения Андреевна крепко обняла сына. – Знаю я, что ты всем сердцем мой, но неужто думаешь, глупый, что я твоей судьбы не понимаю? А обо мне не беспокойся. Ни в чем я после папенькиной смерти не растерялась, сам видишь. А про тебя покойник мне так наказывал: «Отпусти ты Мишеля к его музыке, она тебе за все твои хлопоты сторицей отплатит!»

Но сын все еще не уезжал. Сидел у себя и разбирал ноты. Были тут и наброски для увертюры к будущей опере, и незаконченная симфония, начатая в Берлине, и каприччио, и песня, которую еще в Берлине пела Наташа. Все это были отдельные части какой-то будущей, еще неясной самому сочинителю картины. Ясна была только главная мысль: музыка будет совершенно национальной, то есть совершенно русской, и, стало быть, такой, которую, в отличие от музыки цветочной, можно назвать для ясности народной или хотя бы и мужицкой.

Глинка перебирал свои сочинения и задавал себе постоянный вопрос: не очень ли медленно он поспешает?

В жизни все оборачивалось против мужиков. В имении Энгельгардта давно торжествовал победу управитель-кровопийца…И в ельнинских усадьбах снова успокоились. Мужики – они смирные… Надобно только беречь их от смутьянов. Мужики, известно, будут всем довольны… если не давать им спуску. Этой дедовой мудростью жили и в Ельне и по всей России… Торжествующее самодержавие не давало спуску никому. Казенная словесность проповедовала всеобщую покорность монарху.

К этому убеждению окончательно пришел молодой музыкант, когда развернул последний увесистый роман Загоскина «Аскольдова могила». Хитроумный писатель ударился на этот раз в седую древность.

Перед читателем раскрылась такая картина.

Княжит в стольном Киеве Владимир-князь, а при нем живет любимый дружинник Всеслав. Дело происходит во времена язычества. Для любовной утехи князя-язычника похищают невесту Всеслава Надежду. У поклонниц Загоскина уже трепещут сердца от драматической завязки. А сочинитель напускает густой романтический туман, и из тумана, словно привидение, появляется Неизвестный: «Восстань, Всеслав, против князя-обидчика!» Но с кротостью отвечает ему благородный Всеслав: «Один бог карает венценосца». Писателя ничуть не смущает этот странный язык древнего дружинника: так скорее поймут верноподданные венценосца Николая Павловича. Но вдруг все-таки найдутся недогадливые?

Автор «Аскольдовой могилы» терпелив. Он хоть пуд бумаги испишет и приготовит благородному Всеславу новые испытания. Мало, что похитили у него невесту, – княжеские подручные готовят убийство ее отца, но пока жив этот старец (тайный христианин и священник), он до самой смерти будет поучать читателя: «Враждующий против государя враждует против самих небес. Только тогда блаженствует страна, когда царь и народ, как душа и тело, нераздельны».

Правда, никто из киевских князей не носил царского титула, но Загоскину некогда считаться с мелочами. Так опять будет нагляднее для верноподданных Николая Первого.

Но вот убили наконец почтенного старца, который не нужен больше сочинителю. Михаил Николаевич Загоскин снова дергает за ниточку – и во мраке ночи, при зловещем свете луны, снова является к Всеславу Неизвестный. «Теперь-то, Всеслав, восстанешь ты против князя-насильника?»

Черта с два! Опять непоколебим благородный Всеслав. Опять с умилением повторяет он свое: «Один бог карает венценосца».

И настает час для награды добродетели. Загоскин возвращает благородному Всеславу и непорочную невесту и княжескую милость. А вот Неизвестному действительно приходится плохо. Загоскин поражает его молнией и при раскатах грома топит гнусного подстрекателя в Днепре: не бунтуй народ!..

– Довольно! – воскликнул Глинка, закрывая книгу.

– Ты о чем? – спросила Евгения Андреевна, отрываясь от вязания.

– О словесности, маменька. Любопытно почитать господина Загоскина. Сколько он романов написал, а, должно быть, плохо помогают. Вот у нас у Энгельгардта непокорство было, а разве в других губерниях бунтов нет?

– Я тебе так, Михайла, скажу. – Евгения Андреевна помолчала. – Думай что хочешь, а меня не смущай. Не нами порядок заведен, не с нами и кончится… А Загоскин-то твой при чем?

– А при том, маменька, что дудит Загоскин в одну дуду: «Несть бо власти, аще не от бога». Вот и господа, стало быть, тоже богом мужику даны для услаждения жизни. Сдается только, что мужики-то с этим не согласны!