Изменить стиль страницы

Сам император на очередном докладе между прочим, осведомился у графа Бенкендорфа:

– Какую там кутерьму поднял твой Булгарин?.. Насчет музыки «Жизни за царя»?

– Музыкой, ваше императорское величество, ни по долгу службы, ни по душевному расположению не интересуюсь. Булгарин, однако, поместил статьи вполне одобрительные.

– Но не о том, о чем следовало писать, – перебил царь. – Многие недовольны. При случае спроси у графа Виельгорского.

– Слушаю, ваше императорское величество!

Но в дело неожиданно вмешался великий князь Михаил Павлович. Он совсем не был склонен потакать крамоле, какой бы личиной она ни прикрывалась. Михаил Павлович с самого начала говорил: «Сыт по горло этими лапотниками». Его высочество, слыша негодующие голоса со всех сторон, приказал со свойственной ему быстротой:

– Позвать ко мне Булгарина!

В назначенный час Фаддей Венедиктович, вконец растерявшийся, предстал перед великим князем.

– Ты что такое в газете печатаешь, а? Какая такая новая стихия? Какой такой новый период русской музыки? – Великий князь наступал на Булгарина, повышая голос на каждом слове.

– Виноват, ваше императорское высочество, недосмотрел… доверился сочинителю статьи.

– Недосмотрел?! А за что тебе казенные деньги платят?

– Имел в виду, ваше высочество, высокий патриотический сюжет и по долгу верноподданного…

– А музыка-то, музыка-то тут при чем? – Великий князь смотрел на Булгарина в совершенном недоумении. – Барон Розен – не хуже тебя понимаю – написал истинно верноподданническую поэму, и сам государь изволил эти чувства одобрить. Но музыка Глинки тут при чем? – Его высочество сжал кулак и потряс им перед самым носом Фаддея Венедиктовича. – Я тебе покажу новую стихию! Этакая глупость! Ты пойми: от этой музыки за версту мужиком отдает!

– Действительно отдает, ваше императорское высочество! Я теперь и сам понимаю… вроде как овчиной пахнет…

– Овчиной, говоришь? – Словечко Булгарина пришлось Михаилу Павловичу по вкусу. Великий князь пользовался славой остроумца. – И впрямь, пожалуй, отдает овчиной, – повторил он, собираясь пустить благоприобретенное словечко в ход. – Черт его знает, – продолжал великий князь, – какая-то кучерская музыка.

– Истинно кучерская, ваше высочество!.. – Булгарин успел кое-как прийти в чувство. Гнев великого князя готов был смениться милостью. – Не погубите, ваше императорское высочество, безвинно стражду за сочинителя Одоевского. Он и вообще не отличается благонадежностью мысли… и Пушкину благоприятель.

– А ты ему газетные листы предоставляешь! Ты что же это, с ума сошел или белены объелся? Нешто нет у нас истинных знатоков на музыку? Давно пора понять: в просвещенной Европе все открыто. Понял?

– Уразумел. По мудрому наставлению вашего высочества и сам теперь вижу.

– А тут какие-то личности с мужицкими песнями лезут, – продолжал великий князь, снова приходя в гнев, – да еще кричат: новая стихия! Этак и до бунта недалеко… А?

– Смилуйтесь, ваше высочество! – Булгарин никак не ожидал такого поворота. – В бунтовщиках отродясь не был. Бескорыстное мое служение самому графу Бенкендорфу известно.

– А вот я графу о твоих безобразиях и расскажу.

– Окажите милость грешнику, ваше императорское высочество… Могу надлежащую статейку в опровержение тиснуть.

Великий князь сделал многозначительную паузу.

– А ежели опять соврешь?

– Ни боже мой! Милостивый урок вашего высочества…

– Ну, пиши, пожалуй.

– В просвещенной Европе, ваше императорское высочество, – Булгарин заискивающе поднял глаза, ранее опущенные долу, – в просвещенной Европе все открыто! Берите и пользуйтесь – я так сужу.

– Именно так. И чтобы ни слова насчет всяких там мужицких песен.

– Не замедлю исполнением…

Фаддей Венедиктович наконец добился ясных указаний. Можно было покончить с проклятой оперой.

Вместо продолжения «Писем» Одоевского в «Северной пчеле» была напечатана статья Булгарина. Он с полной готовностью явился перед читателями в виде унтер-офицерской вдовы, о которой шла речь в недавней комедии Гоголя. Разница была только в том, что на унтер-офицершу клепал в комедии городничий, а Фаддей Венедиктович с наслаждением сам себя сек на глазах у публики.

«Зачем же мнения чужие только святы?» – спрашивал читателя Булгарин, прикрывшись цитатой из Грибоедова. Эта цитата была вполне к месту: «Горе от ума», искалеченное цензурой, увидело наконец свет театральной рампы. А далее Фаддей Венедиктович отрицал все сказанное об опере Глинки в его собственной газете Одоевским.

Новая стихия в искусстве? Да еще период русской музыки? Как бы не так! Однажды дав маху, Булгарин не мог допустить никакой ошибки. Он собрал все справки, он знал, что потрафит теперь вкусам покровителей.

«В музыке, – писал Булгарин, – не может быть никакой новой стихии и в ней невозможно открыть ничего нового. Все существует. Берите и пользуйтесь…»

Молниеносная перемена декораций, необычная даже для «Северной пчелы», не могла не удивить ко всему привыкших ее читателей. Речь шла о музыке. Но лихорадочная спешка, с которой выступил Булгарин, наглядно говорила о том, что в связи с музыкой происходят события, очень далекие от мира бесплотных звуков.

Русским людям категорически объявили: нет и не может быть никакого самобытного русского искусства.

Пушкин прочитал статью Булгарина между трудами, посвященными древнему «Слову». Жизнь снова ставила перед поэтом тот же вопрос о собственных путях русского искусства. Даром что теперь дело шло об опере, даром что в печати формально выступал лишь продажный Фаддей Булгарин.

Пушкин хорошо знал и видел тех, кто стоял за Булгариным. Редактор «Современника» не мог медлить. На защиту Глинки должны подняться не только музыканты. Музыка стала полем битвы как и словесность. Кому же поручить ответную статью? Размышляя, Пушкин остановился на Гоголе. Гоголь так дельно говорил об этой опере. Он готовил для «Современника» записки о петербургской сцене, но еще не выполнил обещания. Пусть же автор «Тараса Бульбы» и напишет об «Иване Сусанине».

В тяжелые для поэта январские дни 1837 года редактор «Современника» не оставлял ни одного из начатых дел.

В Рим, к Гоголю, пошло письмо.

В квартире поэта заканчивались последние приготовления к свадьбе Екатерины Николаевны Гончаровой с бароном д'Антесом-Геккереном.

Пушкин наотрез отказался присутствовать на этом торжестве. Наталья Николаевна добилась у мужа разрешения поехать в церковь.

Глава девятая

Мысль о «Руслане» захватила Глинку. Окрыленный разговором с Пушкиным, он готовился к новой встрече. В воображении складывались образы и сцены. Но все было смутно и нестройно. Надо было многое упорядочить и сообразить в собственных планах, прежде чем представить их на суд поэта.

Глинка работал без устали. Но ни одна нотная строка еще не была заполнена. Одоевский нетерпеливо ждал, заезжая чуть не каждый день.

– Помнишь, Владимир Федорович, наши давние разговоры о «Руслане»?

– Еще бы не помнить! Кому, как не тебе, Михаил Иванович, придется по руке богатырский меч. Сгораю от нетерпения хоть что-нибудь слышать.

– Еще ничего не могу представить в должном виде, хотя и выходит, что готовился я к «Руслану» долгие годы. Да у меня, пожалуй, всегда так. Ведь и с «Сусаниным» то же было.

Глинка подошел к окну, потом продолжал, словно размышляя вслух:

– В «Сусанине» наши песни побеждают в столкновении с напевами панов вояк. Так обозначился русский характер. В «Руслане» наши песни сызнова покажут свое величие, но не в столкновении с врагами, а в содружестве с песнями многих племен. Думается, этак снова раскроется русская душа. Слов нет, не дает спуску врагам витязь Руслан, как не давали им спуску Сусанины. На том стояла и будет стоять Русь. Не поработят ее ни Черномор, ни слуги его, как не могли поработить никакие захожие вояки. Никто другой, как Руслан, низвергнет Черномора. Музыка отразит и жизнь и чаяния народов. И сама обретет в многоплеменных песнях новые сокровища. Сотворенное народами должно питать нас, артистов, и буде создания наши окажутся достойными этой чести, к народам вернутся.