— Партийная работа, Надя, точно такая же, как и твоя, учительская. Только нам приходится иметь дело и с детьми, и с взрослыми, а это иногда бывает гораздо труднее, ведь не поставишь же пятидесятилетнему человеку двойку, не скажешь: приди завтра с родителями. Если ты любишь свою работу, почему же мне нельзя любить свою?
— Люби, конечно, люби, я не хочу мешать. По мне хоть…
Но она не договорила, она замолчала и отвернулась.
Вот так раз! Первый крупный разговор. Но меня-то уже зацепило за живое. Разве счастье наше только в квартире со всеми удобствами? Ну и черт с ней, чтоб она «сгорела», я же все равно не бездомный бродяга! Да, не бездомный! В конце концов, даже вот этот родительский дом — мой дом. Не дворец, да, не дворец, я не спорю, но дом, в котором я сам вырос, выросли и два мои брата и вполне может вырасти и мой сын. Почему бы ему не расти в этом отцовском доме? Да и не слишком ли мы, сельские интеллигенты, стали привередливыми в вопросах личных благ? Не забыли ли мы свое гражданское назначение?
Но Надя не намерена слушать мои лекции. Я могу их читать в кабырском клубе. К тому же ей холодно. И она нетерпеливо дергает зонтик. Она уходит.
— Надя, куда же ты? Подожди.
И она останавливается. Она даже говорит:
— Такие горе-патриоты, как ты, перевелись давно, и сейчас все это выглядит довольно глупо. Или ты валяешь дурака, или что-то скрываешь.
— Ничего я не скрываю и говорю вполне серьезно. Но я не думаю, чтобы ты говорила серьезно.
В ответ она только смеется, да, смеется, как смеются над простофилями, над необидчивыми простодушными детьми. Вот так.
— Ну что же, — говорю, — это хорошо, что ты сказала правду.
— Что, не по нутру правда?
— Нет, все это мне даже нравится, — говорю я и смеюсь, потому что надеюсь обратить наш разговор в шутку — ведь мы же не чужие друг другу люди, мы любим, мы не можем жить друг без друга. — Правда — это всегда хорошо…
— Мне пора, — говорит моя Надя и уходит. Да, уходит и не оглядывается. Я даже не успеваю ей сказать «до свидания», не успеваю. Догнать? Нет, надо остыть, а то в горячке можно наговорить и не такого. Да и может ли быть настоящая дружба без ссоры? Ведь это своего рода испытание на прочность, на верность, не так ли? Нетерпение — плохой помощник… Про нетерпеливых секретарь райкома Владимиров говорит, что у них «нервные центры подвешены к скользкому месту», а Геннадий Владимирович — один из самых умных и толковых людей, каких я пока узнал за свою жизнь. И как он прекрасно самые напряженные моменты в каких-нибудь важных и разговорах и дебатах сбивает шуткой, точным замечанием, и глядишь — неудовольствие погашено, «враги» уже смотрят друг на друга веселыми, миролюбивыми глазами. Но у меня, видно, не получается так ловко. А может быть, и не стоит во всем подражать Владимирову? Может быть, надо искать какие-то свои приемы вести разговор? Ведь вот тот же Бардасов, у него эти свои приемы есть, да, есть, а у меня вот их нет…
13
В Кабыр я ушел рано поутру, еще и не рассвело-то по-хорошему. Но я едва дождался и этого первого света.
Всю ночь я не сомкнул глаз, всю ночь продумал. Слова Нади не шли у меня из головы. То я принимал решение окончательно порвать с ней и находил для этого очень убедительные причины, и тогда даже ее признание в том, что она «шесть лет ждала», казалось всего лишь лукавством, да, всего лишь лукавством, — должно быть, думал я, ей просто не везло с парнями. Но стоило принять мне такое решение, как меня окатывало ужасом, самым отчаянным ужасом, и я начинал как бы выкарабкиваться из него, подыскивая уже другие и не менее убедительные приметы Надиной любви ко мне. Так меня и кидало из одной крайности в другую, из одной в другую. Какой уж тут сон! Я чувствовал, что мать тоже не спит. Мое нервное состояние передалось ей, как это всегда и раньше бывало. И чуть забрезжило, она поднялась, затопила печь, спеша, видно, испечь мне на дорогу пирогов. Я слышал, как затрещали дрова в печке, и тут немножко отвлекся от своих мыслей и, кажется, вздремнул даже, но не больше, чем на полчаса, потому что за окном чуть-чуть посветлело, а дрова в печке уже не трещали, прогорели. И меня точно пружиной подбросило. Первым делом я подлетел к окну и поглядел на дом за дорогой. Но нет, окна там были плотно занавешены. Неужели я ждал, что Надя сидит у окошка?! И досада на самого себя опять полоснула меня по сердцу. А тут еще мама. Я знаю, что она ждет не дождется нашей свадьбы, а прямо спросить не решается. Да если бы и решилась, что бы я ей ответил? Я хорошо вижу, что она удерживается от этого вопроса, и я с благодарной нежностью гляжу на ее маленькое сморщенное личико, на проворные сухие руки… Вот единственный на всем свете человек, на которого я могу безоглядно положиться, кто верит в меня, кто всегда поймет, кому всегда и всякий я дорог… Она спрашивает, как я живу в Кабыре, хорошо ли мне там, и я охотно отвечаю, я рассказываю про Бардасова, про Генку, про Казанкова тоже рассказываю, и мать согласно кивает головой. Но о Наде она так и не решается спросить. Вопрос было чуть не сорвался у нее, когда она провожала меня до ворот и так выразительно поглядела на дом за дорогой, но я поспешно отвернулся и зашагал прочь. А окна были все так же плотно занавешены, и занавеска не колыхнулась, нет, не колыхнулась, та, в угловом окне, возле которого стоит Надина кровать.
И чем ей не нравится моя работа?.. Видишь ты, в ее глазах я всего-навсего дурак-патриот, и даже если меня попросят быть пастухом, я не посмею отказаться… Допустим, нынче молодые не хотят жить с родителями, им хочется отдельных квартир, да не просто квартир, а со всеми этими пресловутыми удобствами, будь они неладны, но разве весь смысл жизни человеческой только в достижении этих благ состоит? Или эти блага необходимы для того, чтобы освободить человека от зависимости быта? Так, так… В этом что-то есть справедливое. Но в таком случае я, может, действительно ошибся, согласившись работать в Кабыре?.. Эта мысль меня сильно озадачила, и я даже остановился — уж не побежать ли обратно, не повиниться ли перед Надей? Так я постоял на лесной дороге, постоял, поглядел на опавшие мокрые деревья и пошел дальше. Нет, я никогда не собирался жить в городе, меня почему-то никогда не соблазняла эта мысль, я люблю деревенское житье, моя работа — здесь…
Как тихо и покойно в осеннем лесу! Только синичка пискнет да качнется веточка, будто сама по себе качнется, а приглядишься — это села на нее пичужка с палец, едва ее разглядишь. Вот и вся жизнь лесная, что эта пичужка. А дорога устлана багряными и желтыми листьями, что тебе ковром многоцветным спокойных тонов… И тишина лесная, и краски, и эти редкие трели крохотных птичек воспринимаются как-то болезненноостро, как после долгой разлуки. Но мало-помалу опять одолевают мысли о Наде, о своей работе. И зло, упрямо я говорю себе: «Разве настоящая любовь зависит от того, кто какую работу делает? И чем тебе не нравится моя работа? Пусть она трудная, но в конце концов не ты же, а я ее делаю!» Так я говорю, и мне самому удивительно, почему надо защищать, отстаивать очевидное? А если бы я сказал Наде о долге коммуниста? Что бы она ответила? И от одного предположения этого ответа — так, в общих чертах, — мне даже страшновато стало. Да, мне не совсем уж безразлично, как и где жить, но это второй вопрос, да, второй, потому что, если потребуется, я пойду работать хоть в пастухи, хоть куда, я никогда не буду искать местечка потеплее, полегче. И совсем не потому, чтобы доказать Наде или Казанкову, что вот я какой! Нет, я просто испытываю какую-то биологическую неприязнь ко всяким уловкам, в подноготной которых лежит мелкий, эгоистический расчет. И вдруг мне пришло в голову: Надя и Казанков, почему я их вроде бы как рядом поставил? Нет, нет, ничего у них нет общего, ничего нет, это случайно вышло, случайно. Просто я на нее нынче злой, вот и все. Мы не поняли друг друга, давно не виделись, и все так внезапно, вот и не смогли договориться. Но ей тоже не безразличен я, она обдумает многое за эту неделю, а в следующее воскресенье мы увидимся, и все встанет на свои места. Не может такого быть, чтобы из-за такой чепухи лопнула наша любовь, да, не может такого быть!.. Так я внушаю себе и с таким убеждением подхожу к Кабыру, и странно, при виде его я испытываю какое-то радостное нетерпение, шаг мой становится шире, и вот я уже чуть ли не бегу, да, чуть ли не бегу, словно в Кабыре кто-то ждет меня не дождется.