Так я говорю себе, а в мыслях вовсе другое. Что? — конкретно и сказать нельзя, потому что за один только день в такую прорву колхозных дел и забот приходится встревать, что и не перечислишь. И ведь не просто так — встрял, и все, забыл, нет. Они сидят в тебе, ты вспоминаешь их, и все кажется, что не те слова сказал, не так сделал, а так бы надо было. Вот никак не могу «переварить» и дело Казанкова, как я про себя называю партийное собрание в тюлеккасинской бригаде. За себя-то, что бы он там ни наговорил в злобе — сопляк, преданный пес секретаря райкома и так далее, я не особенно и обиделся, — из-за собачьего лая, как говорится, соловьи петь не перестают. Но в своих кляузных формулировочках он так наловчился, что всякий здравый смысл тут бессилен. Оказывается, что Казанков и другие достойные люди его поколения (Гордей Порфирьевич не в счет, Гордея Порфирьевича он обозвал врагом народа) построили для нас социализм, распахнули нам двери в коммунизм, а мы, нынешняя молодежь, ломимся в эти двери как орда варваров, мы топчем в грязи их, именитых старых людей, не жалевших для нас своих жизней, своей крови! Так и сказал: «Мы не жалели для вас своих жизней, своей крови!..» Да, все это записано в протоколе, вот, пожалуйста, я не ослышался, мне не приснилось. «А тех, кто не сдается, вы сообща травите, предаете позору, выискиваете малейший повод, чтобы избавиться от нас, чтобы уже спокойно творить свои темные делишки…» Какие темные делишки мы творим? Мое поколение построило Братскую и Красноярскую ГЭС, покоряет Север и Сибирь, добывает в гиблых местах нефть, строит газопроводы в непроходимых лесах, железные дороги, создает космические корабли… Разве это «делишки», да еще и «темные»?.. Но допустим, что все это делает лучшая часть молодежи, Но ведь и все остальные не зря свой хлеб едят, они работают в таких вот колхозах и совхозах трактористами, шоферами, агрономами, да мало ли кем и где не работают люди двадцати, тридцати лет. Конечно, у нынешней молодежи не все в идеальном порядке, мы не испытали тяжести прошедшей войны, не испытали голода, детство наше было беззаботно и ясно, теплое и сытое. Но что из этого? Разве мы боимся работы, боимся трудностей? Да, молодежь нынче пошла умная, потому что все силы ее употребляются не на борьбу с голодом и холодом, а на учебу, потому что ведь, чтобы строить тот самый коммунизм, куда «распахнул» двери Казанков, надо слишком много знать, одной лопатой эту стройку не осилишь, нет, не осилишь…
Не знаю, насколько складно все это у меня сказалось на собрании, однако следом и у других развязались языки. Вспомнили ему и корову, и дом из липы, и напрасные поклепы на сельсовет, на райком, а та самая бойкая востроглазая и круглая, как репка, Фекла, которая налетела в поле на Бардасова, теперь с неменьшим пылом налетела и на Казанкова. Оказалось, что она заведует здешней фермой, на ферме работает жена Казанкова, и вот Фекла корит его, что на жену его стыдно смотреть, в одних рясках ходит, а ты, мол, все деньги у нее отымаешь! И вот вроде бы говорила-то она все вещи бытовые, домашние, но так яростно, что все высокие слова перед ее выступлением как-то поблекли. В самом деле, если от Казанкова «отказались» даже сыновья, то что тут и говорить!
Но вот чего я никак не мог дождаться: при всех обличениях ни один не сказал, не внес предложения исключить Казанкова из партии. Хотя я перед собранием и толковал об этом с бригадиром, но Яковлев как-то неопределенно поддакивал, а теперь и вовсе молчал, тупо склонив лысую голову. И как было не вспомнить мне Владимирова! Привычку сельских чувашей не выносить сор из избы, не ронять своих земляков в глазах посторонних, пусть даже этот земляк достоин самой суровой кары, Владимиров называет в шутку «хамыръялизмом», от слова хамыръялизм, то есть односельчане, земляки. Видно, это землячество и тут давало себя знать. Потеряв надежду дождаться решительного слова от бригадира, я стал весьма недвусмысленно поглядывать на Гордея Порфирьевича, и тот, конечно, понял меня, что я жду, но молчал. Выручила меня все та же Фекла. Когда я, потеряв всякое терпение, спросил, что же мы будем делать, какое примем решение, она бойко оттараторила:
— Да какое решение, выгнать, вот и все решение!
Других предложений не оказалось.
И вот я смотрю, как поднимаются руки в голосовании. Большинство — смело, без колебаний, но некоторые… еле-еле, будто через силу, опустив головы, точно боялись, что увидит Казанков. А тот и в самом деле держался молодцом, а уходя сказал:
— Все это мартышкин труд!
И всем нам было ясно, что не обойдется без очередной серии писем во все партийные инстанции, начнутся новые разбирательства, телефонные звонки, разные выяснения фактов. А факты? Ведь в тех инстанциях, куда напишет Казанков и где его еще могут не знать (хотя вряд ли осталось такое место), люди будут иметь дело только с отражением происшедшего, да и то с таким, какое будет в апелляции Казанкова. И первая мысль, которая возникает у тех людей, будет: обидели заслуженного человека, обидели. В самом деле, исключили человека из партии за непосещение партийных собраний, но человек-то ведь старый, больной, ему трудно ходить из своей деревни на центральную усадьбу, где проводятся партийные собрания. А новый секретарь молодой, скажут те люди, погорячился, поспешил, надо поправить… Разве бы я сам не подумал бы прежде всего именно так? А Казанков, конечно, не новичок, он поднаторел в составлении таких бумаг, он отлично знает, что, если в самой несуразной жалобе будет хоть один достоверный факт самой многолетней давности, его ни одна прокуратура не сможет обвинить в том, что он пишет неправду. Спросят: было? И волей-неволей мы, словно выпрашивая у Казанкова прощения, должны отвечать: да, было…
Но вот я сам не пойму: отчего это я в своих рассуждениях беру в расчет не трезвый подход, не трезвое решение вопроса, а все с поправкой на возможную мерзость? Может быть, я и в самом деле не прав? Может быть, мы поспешили с исключением Казанкова? Может быть, это и в самом деле достойнейший человек? Какой особый грех в том, что он продал корову и купил пишущую машинку? — любой человек волен распоряжаться своим имуществом по своему усмотрению. Жена, сыновья? — но кто наверняка может сказать, кто тут прав, а кто виноват? О, тура, тура!..[10] И на память мне приходит Красавцев: «Молодость, молодость…»
12
Надя пытается улыбнуться, но разве можно спрятать за улыбкой свои горькие разочарования?
— Значит, счастье наше такое…
— Я постараюсь перевести тебя в кабырскую школу, может, им нужен биолог. Я спрошу.
Надя усмехается — ирония, одна ирония, больше ничего.
— Какие места в середине учебного года.
Она права, и я это хорошо знаю. Но что же делать? В конце концов она может пожить и в Хыркасах, в нашем доме, да, у моей мамы.
— Разве я уже твоя жена? У меня и свой есть дом в Хыркасах.
— Но пойми, я не виноват, выбрали, что было делать… Я оправдываюсь, оправдываюсь как мальчишка, и мне самому противны свои оправдания: не виноват, выбрали!.. Как мальчишка.
10 О, боже!..
Мы стоим перед Надиным домом, света в окнах нет, должно быть, отец и мать ушли куда-то. А мой дом напротив, через дорогу. Но Надя не приглашает меня к себе, хотя и дождик накрапывает — мелкий и холодный. Она под зонтиком, и мне кажется, что она нарочно опускает его так низко — загораживается от меня, сердится. А что сердится? Ведь я не переменился, а Кабыр, если разобраться, ничем не хуже нашего райцентра…
— А сказать по правде, что ты находишь хорошего в своей партийной работе?
Вон оно что!
— Ладно бы не было специальности, — продолжает Надя ровным и спокойным голосом. — Неужто тебе так хочется разбирать все эти кляузные дела? Да и вообще. Люди работают, что-то делают, ну, коров доят, картошку копают, а твое дело какое?
— Знаешь, у нас есть такая песенка на мотив из индийского фильма «Бродяга»: «Инструктор я, инструктор я, никто нигде не ждет меня…»
— Перестань дурачиться, — резко обрывает меня Надя. — Я говорю вполне серьезно.