— Ты кто такой? — спросил меня парень в замасленном ватнике. Он был трезвый, и потому его слова звучали внушительно. Я понял, что это механизатор. Но что я мог сказать на его вопрос? Я только махнул в сторону санатория, вот и все.

— А, — сказал он. — Так чего здесь-то шляться? Там у вас все свое есть… — И пошел прочь, потеряв ко мне всякий интерес.

Но поручение я все-таки выполнил: я поднялся по высокому крыльцу в магазин; бабы, стоявшие у прилавка, тотчас расступились, освобождая мне дорогу; я купил то, что хотел, и с тяжелой сумкой из холстины, на которой был нарисован к тому же лев (или какой-то другой свирепый хищник), прошел мимо того самого Леши: он опять залез на крыльцо и, размазывая по лицу грязь и слезы, матерился в пустоту. Я остановился на минуту и спросил:

— Ты здешний киномеханик?

Он долго и бессмысленно бормотал всякие мерзости, и я, может быть, так бы и не дождался ответа, но откуда-то взявшаяся на крыльце старуха сообщила:

— Кино кажет, да, кино кажет здеся, когда не пьяный…

— И давно он так пьет? — спросил я.

— Не так чтобы давно, а вот с весны никак не проспится.

Я еще хотел было спросить у словоохотливой старушки про то, где и как он живет (мне хотелось услышать про Ирину Анатольевну), но вдруг в груди поднялась какая-то странная боль, я даже задержал дыхание. От этой внезапной боли, пронзившей меня с головы до ног (страх, что ли, какой?), у меня пропал мигом всякий интерес к этому алкоголику и к Ирине Анатольевне, я переложил сумку в другую руку и поплелся обратно.

Оказалось, у меня сломано ребро!

Но это, повторяю, обнаружилось позднее, а тогда я еще ничего не знал.

7

И вот я лежу во Льговской больнице.

И надо же такому случиться: на другой день привозят сюда и Мангасарьяна с острым приступом аппендицита. Может быть, это последствия нашего шашлыка? Ведь он все-таки состоялся, и мы тогда славно пировали в лесу, а я, не зная о своем сломанном ребре, так надрался, заливая досаду и горечь от происшедшего, что и не помнил, как добирался до постели.

Утром я потащился в медпункт.

О драке уже знали и здесь. Варвара Васильевна прошла мимо меня по лестнице с таким огорченным видом и так она была не похожа на себя прежнюю, важную и строгую хозяйку этого беломраморного дворца, что я только пробурчал «здрасте» и не посмел ничего больше говорить. Может быть, она и не видела меня, и не слышала, потому что не подняла и головы.

Что ж, я вполне ее понимаю. И даже если в своем сыне она видит одни только прекрасные черты, она права и правильно делает, если не желает видеть и не видит в нем ничего другого. Это за нее прекрасно сделают посторонние, такие, как я, например.

Когда Ирина Анатольевна по традиции стала измерять мне давление и обматывала руку, то у нее дрожали пальцы. Может быть, она ждала, когда я, по своему обыкновению, начну плоско острить? Но сегодня я молчал, молчал как рыба. А она, кажется, тоже забыла приказание о рубашке. Пришлось спросить:

— А рубаху не нужно снимать?

Перелом ребра был, конечно, скрытым, но изрядная ссадина на боку красноречиво говорила о вчерашнем, бое. Так что обнаружить перелом не составило труда.

Я видел прекрасно, что Ирине Анатольевне хочется что-то сказать, может быть, о чем-то спросить, но она не решалась заговорить первая, а я молчал как рыба. Слова о больнице я встретил спокойно и согласно кивнул. Ведь мне было все равно, в больницу ехать даже интересней, потому что этот санаторий мне уже порядком надоел. И не шел из головы почему-то вчерашний механизатор. И как-то заныло сердце о своей работе, об оставленных делах. В самом деле, как дела идут в моей конторе? Прохладных времен сейчас в сельском хозяйстве нет, весна или осень, зима или лето, а дел невпроворот. А сейчас, наверное, удобрений навалило, особенно эта доломитовая мука, осенью она всегда приходит к нам целыми составами, и только успевай разгружать, а шоферы замучаются на вывозке этой муки да известковании полей, потому что дожди делают пашню непроезжей для наших самосвалов. Но в эту осень нам обещают двух «кировцев». Вот прекрасная техника!.. Когда я гляжу на этого необыкновенного по форме красавца, на его уверенный и мягкий ход, у меня сердце поет в груди, и даже отчаяние, которое охватывает при столкновениях с бюрократической глыбой, какую представляют из себя наши учреждения, даже отчаяние, повторяю я, при виде «кировца» исчезает, и хочется сделать еще одно усилие, потому что вроде бы видится скорый конец всей чиновничьей бестолочи, окружающей всякое дело, всякий труд. И правда, может быть, уже «кировцы» пришли, а я сижу в этом санатории!

Конечно, мои надежды на «кировцев» как на спасение — детство, я понимаю, но в этих вещах я не хочу и не могу быть серьезным. Ведь если серьезно подходить к нашим делам, ну хотя бы к делам «Сельхозтехники», то неизбежно придется решать проблему, так прекрасно выраженную в одной русской пословице: где один дурак наворочает, там сотне умных не разобраться. В самом деле, пойди разберись и найди концы, если тебе вместо заказанных коленвалов для ремонта тракторов прислали с завода необработанную болванку? В лучшем случае сдаешь эти болванки в металлолом.

Вот, я уже начинаю думать о своих делах, и это значит, что я опять к ним готов и пора закругляться с санаториями, с больницами, со всеми сердечными привязанностями. Да, я думал, что их у меня нет, что я выше привязанностей, но вот!.. Когда заехали ко мне попрощаться шахтер Женя и Спивак, чего я, разумеется, не ждал, у меня самым натуральным образом сперло дыхание. Прощание получилось неуклюжее, какое-то даже глуповатое, дошло до того, что мы с самым радушным чувством обменялись адресами и чуть ли не поклялись писать друг другу письма. Никогда этого со мной не бывало! А Спивак вдруг выразился стихами: «Тэбэ нема, але я всэ з тобою!..»

И обнял да и облобызал меня на прощание. Может быть, хотел еще по привычке пошутить, обернуть все в шутку, да ничего у него не вышло.

— Пропадай твоя хвороба! — сказал он, вроде бы желая пошутить, а получилось так ласково и серьезно, что и Женя не улыбнулся.

Вот они ушли, а я лежу на койке в каком-то странном смущении и еще чувствую на щеке колючие усы Спивака, и в душе растет нежность к нему. Чудеса, да и только!..

С Иваном Петровичем мы прощаемся сдержанно, однако у обоих у нас такое ощущение, что мы не договорили о чем-то важном, и если бы еще один денек, еще одна прогулка, то мы бы это важное высказали, и оно бы нас объединило, сделало друзьями, такими, какими могут быть отец и сын. Но вместо этого мы говорим всякие банальности и глупости. Они меня раздражают, и вог вместо мирной беседы у нас получается чуть ли не злой спор. Кто просил его раздувать кадило по поводу этого случая у магазина? Кто просил его ходить в райком и требовать принятия мер? Эти персональные пенсионеры и в самом деле думают, что методы двадцатых годов — единственная возможность утвердить порядок, как они его понимают! Конечно, я не говорю про методы моему доброхоту, бог с ним. Но ведь кроме напрасных хлопот и беопокойства, этой видимости утверждения порядка и законности, все равно ничего не получится.

— Нет, — решительно заявляет Иван Петрович. — Я с вами не согласен!..

Мне спорить с ним не хочется, и я молчу.

— Эти хулиганские выходки нельзя оставлять без наказания, иначе дело дойдет до сплошной анархии! Безнаказанность рождает преступления, о которых вы, может быть, и не подозреваете. В конце концов, дело не в вас, а в том, чтобы Коля не пошел дальше по этой дорожке! Уж поверьте мне, я знаю, что говорю. — И Иван Петрович покосился на моего соседа по палате, который очень внимательно и с уважением слушал его и не спускал с него обожающего взгляда.

Но все это было скучно, и я неожиданно для себя широко зевнул. Иван Петрович обиделся, хотя и не показывал вида, но тут же стал прощаться.

8

Через неделю мне уже разрешили ходить помаленьку, однако дни стояли холодные, с частыми осенними дождиками, ходить было особенно негде, так что волей-неволей приходилось сидеть в палате, читать или слушать радио, ждать вечера: вечером обычно навещала нас с Мангасарьяном Ирина Анатольевна. Сначала она шла в палату к Мангасарьяну, справлялась о его самочувствии, а потом шла ко мне.