— Мы со старшей девятилетней сестрой постоянно думали о еде, о хлебе, о картошке, и единственная наша мечта была — когда-нибудь наесться досыта! Представляете? Нет, вам это трудно и вообразить…

Я промолчал, хотя и мне было что сказать по этому поводу: мое детство тоже выпало не на сладкое время — послевоенные годы были в нашей деревне очень тяжелы, и только неимоверными усилиями и неутомимостью матери спасалась наша семья. Но я ничего не сказал.

— Первой весенней травки мы ждали как праздника, — продолжал Иван Петрович. — Мать варила ши из крапивы и из лебеды, собирала на продажу щавель — служащие и? шахтоуправления покупали его. И в эти весенние дин нашей пищей были крупные сочные бабки — их много растет весной на донецких буграх… — Иван Петрович помолчал, поглядел на меня и улыбнулся виновато. — Конечно, нужда, бедность и откровенный голод, какой испытало мое поколение в раннем детстве, не украшают человеческую жизнь, и, возможно, со временем человечество научится всякие политические передряги утрясать как-нибудь за круглыми столами, не вмешивая в это дело народы, но пока политическая борьба нуждается в человеческих жизнях, как топка локомотива — в угле, до тех пор неизбежны голод, болезни, наподобие тифа, гражданские войны и вот такие жалкие воспоминания, наподобие моего… Помню, например, как накануне великого пролетарского праздника международной солидарности трудящихся впервые я увидел в руках человека несколько кругов колбасы. Ее нес служащий шахтоуправления Брекер, и я смотрел на эту колбасу как на чудо. Когда я наконец опомнился от этого зрелища, я побежал домой и говорю отцу, что продают колбасу. Он спокойно ответил мне: «Не продают, а дают квалифицированным служащим». Так я увидел впервые распределение дефицитных продуктов по новому принципу. Но вскоре нэп положил конец голоду, а первый урожай двадцать второго года был необыкновенным, население оказалось обеспечено продуктами, а избавившийся от голода человек стал такой мощной силой в восстановлении промышленности, что появилась возможность говорить об энтузиазме. Обилие товаров возникло как из-под земли. И мой отец окреп телом и поднял голову. У него даже появилась мечта: он уже видел меня начальником станции или, по крайней мере, старшим машинистом локомотива… — Иван Петрович улыбнулся тихой и светлой улыбкой. — И должен сказать, его мечта осуществилась очень скоро: в двадцать третьем году я пошел учиться, сначала в школу, а потом в техникум, и к двадцать девятому году я уже был начальником смены на одной из самых больших шахт Донбасса. Потом случалось мне работать и в самых высоких учреждениях. Работал я, что называется, с полной отдачей сил и не могу пожаловаться, что труд мой остался незамеченным, однако вся моя жизнь получилась какая-то однобокая, и когда вот вы говорите про одну-единственную логику, то я принял это на свой счет…

— И обиделись? Извините, — сказал я, — наверное, я не точно выразился, дело в том, что…

— Нет, обижаться мне совершенно не на что, я только подумал, что следовать той или иной философской системе или убеждению очень трудно, практическая жизнь всегда преподносит разного рода отклонения и поправки, а эти отклонения и поправки — самый короткий путь к приспособленчеству. И когда молодежь презирает это приспособленчество, то мне почему-то неловко и стыдно, как будто я тоже этому способствовал, пусть даже и невольно или по неведению…

Иван Петрович замолчал, потом посмотрел в окно и сказал:

— А ведь дождик-то перестал!

Я тоже посмотрел в окно. Тусклое солнышко бледно освещало грязно-желтые липы, а листья на дубах блестели густо и зелено.

— Пойду немного пройдусь, — сказал Иван Петрович и стал одеваться.

Потом я видел, как он вышел на дорожку и, закинув руки за спину, пошел по аллее. Сверху он казался совсем маленьким и скоро скрылся за деревьями, а я еще долго смотрел на пустую, мокро блестевшую асфальтовую дорожку.

6

В среду все было готово к нашему шашлыку: где-то в недрах санаторной кухни томилась, ведомая одному Мангасарьяну, ведерная кастрюля баранины, уснащенной разными специями, а здесь, в палате, томились мы. Дело в том, что с утра опять шел дождик, и волей-неволей приходилось ждать, когда он кончится, иначе, как уверяет наш Иван Петрович, неизбежно промокнешь. И мы играем в преферанс. Ивану Петровичу сегодня везет необыкновенно, он в хорошем выигрыше, и потому настроение у него превосходное, а мы рады, что он не зудит о плохой погоде, о том, что ему надоело уже здесь жить и пора бы домой, да вот срок никак не кончается.

Сегодня ему даже нравится игра в карты.

— Игрывали, бывало, в картишки, игрывали, как же!..

— Да, школа чувствуется, — подзуживает Спивак. — По червям!..

Спивак играет ловко, точно, однако это как-то не бросается в глаза, к тому же он любит прикинуться этаким простофилей-балагуром. Один Женя проигрывает свои Денежки с таким пренебрежительным самозабвением, как будто их у него бессчетно. У меня такое впечатление, что эта добрая душа не ведает ни о каких кознях и интригах, ни о чем таком, чего нельзя сказать вслух или сделать явно: в друге своем Спиваке он не видит, например, ничего, кроме доброты и балагурства. Но надо сказать, что я не заметил и того, чтобы Спивак как-то пользовался его простодушием, наоборот, он незаметно опекал и удерживал его от лишних и напрасных расходов. Сейчас, задним числом, я вижу это особенно хорошо, тем более когда вспоминаю, как он ловко освободил его от необходимости идти в магазин за вином, — ведь идти нужно было в деревню, а это километра три, да еще по грязи, по раскисшей от дождя дороге.

Короче говоря, вышло по воле и хитрости Спивака так, что идти пришлось мне, хотя тащиться в магазин не хотелось смертельно. Почему я? С какой стати я должен идти? Если на то пошло, так я меньше всех нуждаюсь в этом проклятом вине!.. Вот эти риторические вопросы и столь же риторические, необязательные ответы терзали мою душу. Разумеется, идти по грязной дороге в таком состоянии было еще труднее, — я то и дело увязал в этом проклятом черноземе, впервые, может быть, за все время не только не завидовал здешним земледельцам, но мстительно, с каким-то больным чувством радости думал о своих родных супесях и суглинках.

В таких чувствах я подошел к магазину. Крыльцо у магазина было высокое, на нем сидел пьяный тип, молодой еще и, надо сказать, с довольно красивым, тонким лицом. Он смерил меня сумрачным взглядом, уставился на грязные туфли и сказал спитым басом:

— Куда грязь тащишь? Вытри ноги…

— Ладно, не возникай! — рыкнул я.

— Кому говорят, сучья пакость!.. — И он загородил мне дорогу, а потом и схватил за пиджак.

В эту минуту из дверей магазина вышел парень в белой рубашке, лицо у него было толстое, розовое, сытое, и грудь в распахнутом вороте была тоже розовая. И вот этот розовый молодой поросенок засмеялся на все двадцать четыре зуба. Я не сразу догадался, на кого он похож так сильно, и только уж потом, когда ничего нельзя было поправить, я услышал, как его, этого краснолицего красивого парня, уговаривали, держа за руки:

— Коля, Коля!..

Тут я понял, что это и есть сын нашей Варвары Васильевны, тот самый Коля с политехническими намерениями.

Ведь из-за него, по сути дела, и получилась дикая, вульгарная драка. Он засмеялся на все свои белые зубы и, хохоча, этаким покровительственно-повелительным тоном (каким обычно говорят побывавшие впервые в столицах районные молокососы) процедил:

— А ну, Леша, покажи фраеру кино!..

И Леша, этот алкаш с мутными, водянистыми глазами, и в самом деле поверил в свои физические возможности. Я вовсе не хотел его ударить, я только сдернул его с крыльца, и он, кажется, ударился головой. И тогда тот Коля, так удивительно похожий на какого-то красивого, приятного мне человека (тогда я еще не догадался о Варваре Васильевне), кинулся на меня сверху как тигр. Неуловимым приемом он бросил меня на землю (оказалось потом, что у меня сломано ребро), но и я успел как-то зацепить его, так что, когда его держали за руки и за плечи подоспевшие мужики, у него из разбитой губы сочилась кровь.