И вот стол уж-e заставлен всякими тарелками с закусками, стаканами, рюмками, и Нарспи приказывает садиться. Ей ведь некогда, она торопится, нужно и свою скотину накормить-напоить да бежать в бригаду работать — хмель убирать.

— Мой муж мясо очень любит, а вот ухаживать мне приходится.

— Ты давай, мать, не вали с больной головы на здоровую. Я тебе сколько раз говорил: зачем три десятка индеек завела? Да куры, да два кабана!

— А кто говорил, что мы с тобой должны подавать пример другим и держать свой скот, а? И от этого примера я не хуже тебя устала. Давай вытащи шампанское.

— Да что вы! — взмолился Алексей Петрович. — Помилуйте!..

— Ничего не случится. В кои годы раз приехал, и чаем, что ли, буду угощать!

У Нарспи много не посамовольничаешь, вот так, и Сетнер, подмигивая, вытаскивает из холодильника бутылку шампанского. За едой, за всякими хозяйственными разговорами Алексей Петрович замечает, что Нарспи нет-нет да и посмотрит на него своими пронзительно-синими глазами. Как будто выпытывает, счастливо живет он или нет. И хотя Алексей Петрович был оживлен, смеялся, шутил с Сетнером, взгляд этих синих глаз проникал, как ему казалось, в ту тихую тоску, которая настойчиво жила в его душе. И он нарочно не давал передышки разговорам, чтобы не спросила Нарспи чего-нибудь такого, на что трудно было бы ему отвечать с этим вот внешним оживлением. И он спрашивал Сетнера об урожае на хмель, сам рассказывал о том, что в обкоме готовится большое постановление бюро по шефской помощи селу и, как он чует, эту помощь предложат увеличивать. Нарспи слушала все это с каким-то снисхождением, наклонив голову. Наконец опять заговорили о засухе, о высохшем Цивиле, о том, что раньше по Цивилю от Шигалей до Норусово было восемь мельниц, восемь запруд, а нынче нет ни одной.

Это была самая больная тема для всех троих. То, что Цивиля сейчас нет, Цивиль пересох, угнетало их так, что они даже внезапно замолчали и так сидели, точно не знали, что же теперь будет и что они должны делать?

— В одном месте начали, — сказал наконец Сетнер. — Но нынче вряд ли плотину закончат, подрядчик слабый. А готовы проекты еще на три запруды, но если так дело пойдет…

Теперь везде по берегам Цивиля культурные пастбища, их надо поливать, поливать надо и хмель, и картофель, значит, нужна вода. А кроме того, нужно еще и уметь поливать. Этому делу надо учиться у узбеков. Они мастера поливать. И расход воды маленький. А мы зачастую льем, льем, а толку нет.

— Нынче из прудов всю воду выкачали, — сказала Нарспи. — А случись пожар, воды в прудах нет.

— Да, — сказал Сетнер, насупив свои выгоревшие брови. — Надо каждый день по радио не забывать предупреждать. Сейчас такая сушь, что все может случиться. Да и недаром говорят и верно говорят — в засушливом году тринадцать месяцев. Прав ты, Алексей.

Нарспи поднялась, ей пора было идти на хмельник.

22

Алексей Петрович проснулся, как будто кто его окликнул. Но крутом было тихо, сквозь легкую тюлевую занавеску видно черное звездное небо. Ветерок шелестит сухими листьями на яблоне. Ночь. Кажется, только уснул, еще и солнце не зашло, а уже ночь. Правда, на часах только десять, но ведь уже осень, темнеет рано.

Он встает и выходит в сад. Из окна Диминого кабинета на втором этаже падает широкой полосой свет. Жухлые листья яблонь и вишен в этом свете блестят жидким золотом.

На улице пиликнула гармошка и смолкла. Наверное, гармонист неопытный, не сумел сразу взять верную ноту.

Алексей Петрович выходит за калитку и садится под ветлой на скамейку. По улице горят на столбах редкие фонари, но густая листва ветел загораживает свет.

Гармошка где-то на другой стороне улицы, в темноте и не разглядеть. Никак мелодия не получается твердо. Даже не поймешь, что он и пытается подобрать. Кроме того, приглушенные смешки, голоса, они, видно, мешают гармонисту. Наконец он взялся за более привычную мелодию — заиграл частушку. Совсем Другое дело. И тотчас насмешливый ломающийся басок запел:

Моя милка заболела,

Ничего не кушает!..

Судя по голосу, этому певцу лет шестнадцать — семнадцать, не больше. В эти годы и приходит настоящая первая любовь. И когда так влюбишься, свою нежность пытаешься скрыть вот в такой неуклюжей песне. Конечно, по-настоящему счастливый человек никогда не кричит о своем счастье, но… Молодость наивна, она не внемлет поучениям старших — все это мимо ушей, молодость не принимает всерьез ни ошибок, ни мудрости своих отцов, каждое новое поколение на земле идет своей дорогой.

Шигали спят уже, во всей улице светятся три-четы-ре окна. Проулком можно выйти и на Верхнюю улицу, как раз к дому «Героини Анны», и оттуда посмотреть, есть ли свет у Юли. Если она спит, то он вернется тем же путем.

Над темным колхозным садом висит тонкий серп молодой луны, пахнет скошенной люцерной, и в сердце такое молодое волнение, что Алексей Петрович кажется себе молодым пареньком, студентом, торопящимся из Норусова в Шигали, — ведь поезд в Пинеры приходил тоже ночью…

Он усмехается и говорит себе:

— Совсем ребенком стал!..

Свет у Юли в доме горел только в боковом окне, а все три окошка на улицу были темны. Алексей Петрович постоял с минуту, осмотрелся, потом решительно толкнул калитку и вошел во двор. Но тут, кажется, и кончилась вся его решимость. А вдруг кто-нибудь есть у Юли? Разве она обязана сидеть и ждать его?! Но и уйти сейчас он не мог. Ведь вполне может быть, что она ждет именно его… Вот так воображаешь себя молодым, решительным, смелым, а на самом деле ничего, кроме старческой рефлексии, уже и нет… Так укорял себя Алексей Петрович, стоя под окном, в котором горел свет, и не решаясь взобраться на пустую кадку и заглянуть в это окно.

Да, кадка пустая, надо только ее перевернуть вверх дном и встать… Точно так заглядывали когда-то с ребятами в дома, где парни и девушки устраивали посиделки, хватались за раму, чтобы не упасть, но всегда срывались, падали, поднимали возню, какой-нибудь парень обязательно вылетал из избы на этот шум, а они — врассыпную по темным углам, как воробьи…

Но не успевает Алексей Петрович взлезть на кадку и посмотреть, чем занята Юля, как окно над ним распахивается, и он, точно воришка, пойманный на месте преступления, далее приседает с испугу, надеясь остаться незамеченным.

— Леша! — вскрикивает Юля с удивлением. Это вылетело у нее так безотчетно, что она даже испугалась, побледнела, а когда разглядела, что это действительно он, засмеялась мелким нервным смехом. — Леша, ты чего здесь делаешь?

Смех получается какой-то чужой, деревянный, кажется, Юля Сергеевна вот-вот заплачет.

— Леша, разве для тебя нет двери?

— Но дверь у тебя заперта…

— Разве нельзя постучать?

Она в строгом зеленом платье, косы уложены на голове короной, на ногах белые туфли… И все так же стройна, красива, со строгостью в глазах, отчего и раньше казалась недоступной.

— Иди, я открою тебе…

Когда он подходит к крылечку, то дверь уже открыта, Юля стоит у порога, прислонившись к косяку, лицо ее белеет, руки на груди скрестила, словно озябла…

— Почему ты так поздно?

Наверное, она собралась куда-то или кого-то ждет, ведь и это платье, и туфли…

— Шел мимо, вижу, свет у тебя, — говорит Алексей Петрович с виноватой улыбкой. — Извини…

— Да что ты, я очень рада, пойдем в дом, я приготовлю ужин!

Он берет ее за руки и не пускает.

— Я не хочу есть, Юля, не надо ничего, постоим лучше здесь, не беспокойся!..

— Разве так отпущу тебя, не пригласив за стол?

— Нет, нет, ради бога! Я только целыми днями и знаю, что завтракаю, обедаю да ужинаю по нескольку раз. Давай постоим здесь…

Руки у нее крепкие, шершавые, ведь дома приходится заниматься хозяйством, работать на огороде…

— Анну проводили?

— Да, проводили, уехала…

Помолчали. Тут он вспомнил, что она говорила еще и о племяннике.

— И племянника проводили?