Чебоксары, главпочтамт, до востребования».
В этот вечер я пришел домой поздно, в окнах было уже темно, Дарья Семеновна не ждала меня, не вязала в кухне. Я тихонько разделся, тихонько пошел к себе по чистым, блестящим в лунном свете крашеным половицам, боясь скрипнуть ненароком, тихо притворил свою дверь и потянулся было к выключателю, чтобы зажечь свет, как увидел, что на моей кровати кто-то спит. Конечно, это была Люся, но почему-то в первый миг меня ожгло другим именем, да, другим именем… И я даже оцепенел отчего-то — со страху, что ли? Но вот я вижу, слышу, я чувствую, что это Люся, что это она, ведь она одна на всем свете нужна мне, одну ее я люблю, и я наклоняюсь над ней, спящей, я глажу ее волосы, рассыпавшиеся по подушке, я вижу ее чуть приоткрытые ресницы, на которых дрожит свет звездной морозной ночи, и сладкие слезы благодарности к ней, к тому, что она есть в этом мире, закипают у меня на глазах.
— Саш., милый… — сонно шепчет она, и горячие ласковые руки, в которых только и есть, что обнаженная нежность, обнимают меня.
13
Под вечер приехал Геннадий Владимирович, приехал внезапно (никто даже не позвонил мне из райкома!): я как раз был у Бардасова в кабинете, мы говорили о том, как в «Янгорчино» организовано дело с техникой при бригадном хозрасчете, и тут дверь отворилась, на пороге возник тот, кого мы меньше всего могли ожидать — сам Владимиров!
— Здоровы ли? — громко и весело сказал он густым, сильным голосом. — Председателю, Сандору Васильевичу салам! — И подал нам поочередно руку.
Я, сам не зная отчего, обрадовался ему так, словно это был мой лучший давний друг, словно отец родной, я даже забыл, что это — секретарь райкома, мой самый первый и строгий начальник. А этот строгий начальник словно бы и избегал глядеть на меня, он заговорил с Бардасовым так, будто меня и нет рядом. Но я ни капли не обиделся. Да и чего обижаться?! Может быть, оттого, что я давно не видел его, мне бросились в глаза некоторые перемены в Геннадии Владимировиче. И волосы вроде бы поредели, и лицо осунулось, в глазах какая-то усталость…
А Бардасов волнуется, суетится: помогает Владимирову снять пальто, вслед за ним вытаскивает расческу, усаживает гостя на свое председательское место.
— Сиди, сиди, — останавливает его Владимиров и усаживается у стены на стуле. — Ну, как живете? Рассказывайте.
Бардасов, однако, все порывается встать и говорить стоя, но, заметив улыбку на лице Владимирова, опять садится со смущением.
— Значит, план по всем статьям выполнили?
— Да, выполнили, выполнили! — торопился Бардасов. — Семена подготовлены, все по первому классу…
— Неужели все по первому классу?! — удивляется Владимиров.
Поймался-таки председатель мой! Конечно, где же все по первому!..
— Ну ладно, ладно, хорошо и по второму. А как со снегозадержанием?
— Начали, начали! В Тюлеккасах, в Ольховке трактора работают.
— А возле дорог, по которым начальство ездит, не спешите?
Бардасов смеется. Он уже мало-помалу пришел в себя, успокоился и дельно и ясно рассказывает о том, как мы готовимся к переходу на хозрасчет. И Владимиров согласно кивает головой, хотя, насколько я его знаю, это еще не означает полного согласия. Было, ты городишь чепуху, а он все-таки внимательно тебя слушает и кивает головой, а потом и скажет: «Так, так, все это хорошо, но стоит тут еще подумать, подумать…» И тебе сразу делается ясно, что ты нагородил. Но тут я был спокоен — дело очевидное, проверенное на опыте. Кроме того, бригадный хозрасчет — не только выход из тупика с трудоднями, но и вообще дело перспективное.
Но вот Бардасов переходит к просьбам. Большое, конечно, спасибо, что райком помог включить в титул детский комбинат, но вот подпирает нас нужда и в теплом гараже, и мастерская мала, и зерносклад с сушилкой надо строить, а силенок у колхоза маловато, не поможет ли управление, Геннадий Владимирович?..
— Опять же с удобрениями. Едва-едва на пашню хватает, а луга наши совсем выродились, мочевины ни крошки не видали, все удобрения в «Рассвете» оседают, потому что он поближе к району… — И голос у Бардасова жалобный, как у какого-нибудь бедного родственника.
— Ну и жук ты, Яков Иванович! — смеется Владимиров. — Как подъехал! В «Рассвете» удои растут и растут, а у тебя падают! Что ты на это скажешь?
— Там стадо племенное, а у нас — что, сбор всякий, только зря корм переводим…
— Вот-вот, и я о том говорю! Знаешь, как один остроумный председатель на одном совещании сказал? «Наши успехи — ваши успехи, ваши успехи — наши. Все, что у вас хорошего есть — наше, все хорошее у нас — ваше. Но ваши недостатки — не наши, простите, не наши!» А, ничего сказано? Ладно, ладно, не кривись, Яков Иванович, чем можем — поможем. — И тут только он обернулся ко мне — Ну, а что у тебя новенького, Сандор Васильевич?
И наступает мой черед держать ответ перед секретарем райкома. Я думаю, что хозяйственники и вообще люди точных занятий в подобных ситуациях чувствуют себя всегда более уверенно, чем мы, партийные работники. Там все ясно: есть план, есть его фактическое выполнение, точные цифры, которые нельзя истолковать так или этак, удой, привес, столько-то центнеров с гектара — все это видно и всем понятно. А у нас? «Занятия в политкружках проводятся регулярно». Но что это значит? Почти ничего не значит. Можно разными средствами заставить людей ходить на занятия, будет «высокий процент посещаемости», но знания, которые и составляют сущность всей этой политической учебы, как их учтешь? Люди могут сидеть на занятии и спать, «процент» будет, а знаний не будет, хотя этого-то и не видно. От такого «процента» больше, пожалуй, вреда, чем пользы. Но для отчета, для ответа именно он и нужен, если, конечно, стать на формальную точку зрения. То есть в суждениях по нашей работе на законных основаниях могут быть самые противоречивые мнения — все зависит от личности того человека, перед кем держишь ответ. И я заметил, чем скуднее эта личность, тем она больше жмет на формальную сторону дела, выносит ее на первый план, по ней судит и о твоей работе. И наоборот: чем человек глубже глядит в суть дела, тем меньше его интересует и заботит гладкость формы, «процент посещаемости».
И вот Геннадий Владимирович меня слушает, а я рапортую: собрания, заседания парткома, такие-то и такие-то вопросы, заслушивали пропагандистов, работают политкружки, в кабырском клубе пытаемся регулярно, каждую субботу, проводить лекции, уже прочитано четыре, на будущей неделе состоится пятая — о Пушкине, читает учительница нашей школы…
— Это что, к юбилею или так просто?
Вопрос застает меня врасплох: я как-то и не думал об этом. И я лихорадочно вспоминаю: не читал ли я что в последних газетах о Пушкине, не мелькал ли его портрет? Кажется, не мелькал, и я говорю:
— Так просто…
— Ну что же, не плохо, не плохо. К юбилею и без вашей лекции много будет говориться о Пушкине, а вот так напомнить, без юбилея, это хорошо. Ну, что еще у тебя новенького?
Я бы не хотел говорить Владимирову о комплексном плане работы парткома на будущий год, который я уже почти подготовил, но мы еще не обсудили его. В этом плане я наметил, по каким вопросам должны будут собраться и сессии сельского Совета, и профсоюзные, и комсомольские собрания, какие основные вопросы должны будут обсуждаться на заседании парткома, и прочее, и прочее. Все я расписал, не забыл ни одну деревню, ни одну бригаду, и план казался мне порой прекрасным произведением, достойным того, чтобы его напечатать типографским способом и развесить во всех деревнях колхоза «Серп», в кабырском клубе, не говоря уже о правлении. И поскольку такие мои мечты, то и особенное волнение. И вот когда Владимиров спросил про «новенькое», я само собой в первую очередь об этих планах и подумал. Однако ведь не обсудили еще! А вдруг как он разнесет этот мой комплексный план? А если не разнесет?.. И так велико было искушение, что я, конечно, выложил ему свое «произведение», а пока он читал, я с бьющимся сердцем глядел на его лицо, стараясь угадать возможную оценку. Но лицо Владимирова было спокойным и даже как бы равнодушным и ничего хорошего не сулило. Впрочем, я приготовился и к худшему и сидел в ожидании этого худшего, понуро повесив голову.