И он почти вытолкал меня из своей комнаты.

Но как же меня поразил Михаил Петрович! Вон где кроется секрет его страстного, как я считал раньше, скопидомства! «Не для того Любовь Петровна жизнь свою положила!..» И вот он теперь как хранитель, верный хранитель этого наследства. «Фи-нан-сы!» Теперь-то понятно, что они для него значат, эти финансы. Тут вся жизнь, вся любовь, вся память!.. Тут такое переплетение самых разных чувств, что мне и вообразить трудно. Да, Любовь Петровна, незабвенная Любовь Петровна!.. А Генка, этот странный Генка, между тем ее сын… И сын этот в очередной раз удивляет Кабыр свадьбой без капли вина, свадьбой, на которую я приглашен посаженым отцом!..

И как, должно быть, переживает за Генку Михаил Петрович, — ведь если ему так дороги эти «финансы», связанные с именем дорогой ему женщины, то уж Генка ему дорог не меньше. Какая же метель метет в его душе?!

По-своему волнуется и Бардасов: шумно, откровенно.

— Ах, дурак, ах, безумец! Не нашел девушки кроме этой Тамары! Да какая из нее, соплюхи, жена? Какая хозяйка? Да мне-то все равно, кого он там возьмет, не мне жить. Да он и свадьбу-то не хочет провести по-человечески — видал такого? На те деньги, говорит, которые на водку уйдут, я лучше триста книг куплю, так ради того, чтобы тридцать человек нажрались до поросячьего визгу, я должен терять целую библиотеку? Нет, комиссар, ты подумай, какие выкрутасы! Да ведь есть же, говорю, традиции! А ему наплевать на такие традиции! Вот мерзавец, вот дурак!.. Как это так — не исполнить народный обычай?.. Нет, не связывайся ты с ним, комиссар, ни в какие отцы и матери не ходи, опозорит только на весь район!

Не поэтому ли он собрался уехать в «Янгорчино»?

— Туда, оказывается, уехала Нина, а я и не знал, — говорю я.

— Ну, у Нины свое, а мне надо поглядеть, как это все у них получается на деле…

Я потом не раз вспомню и этот глухой его голос, и то, как он нахмурился и отвел глаза в сторону. Но тут я не придал значения всем этим движениям.

— Ты же сам говорил, комиссар, что хозрасчет — эго та самая штука, которая научит колхозника заботиться о каждой соломинке в поле, так что нечего тянуть, вот я и послал ее изучить всю эту бухгалтерию.

— А когда сам поедешь?

— Завтра и поеду.

— Может, возьмешь кого-нибудь из бригадиров, а то ведь опять скажут: председатель нас уговорил.

Бардасов молчит, барабанит пальцами по столу.

— Сам посмотрю сначала, а потом можно будет и целую делегацию послать, пусть смотрят.

И он уехал один.

12

Партсобрание в Ольховке, партбюро с вопросом об итогах сельскохозяйственного года, потом отчетно-выборное комсомольское собрание, на котором из шестидесяти комсомольцев не присутствовало двадцать, потом пришлось ехать в район по проверке подписки… Все это необходимо важные и не очень важные дела, в которых я должен принимать первое участие, но, к сожалению, из тысячи подобных текущих дел не все интересные. Та же проверка подписки. Как она была в прошлом году, так будет и на следующий год, и кто этой проверкой занимается, разницы нет никакой. Это меня угнетает, но я понимаю, что они необходимы, кто-то должен их делать, и если я занимаюсь ими с неменьшим рвением, чем другими, объясняется это всего лишь тем, что я поскорее хочу избавиться от них. Но почему-то так случается, что в особенно тяжелые муторные дни судьба в образе Люси улыбается мне: теперь она приходит в Кабыр без всяких предупреждений, потому что разыскать меня по телефону ей удается редко, если я сам не позвоню в Сявалкасы в Дом культуры.

— Сейчас я позову… — И я слышу в трубке лукавый смешок. Потом — удаляющиеся шаги, тишина, иногда она длится минут десять, и вот наконец такой знакомый уже, летящий, легкий стук каблучков!..

— Саш! — И я слышу ее прерывистое частое дыхание, мне кажется, что чувствую его на лице своем.

Но и мне редко удается выкроить свободную минутку для такого звонка, для такого разговора.

И совсем забросил я свою лекцию о любви и дружбе. Все слова, которые я могу сказать вслух, кажутся мне отчего-то лживыми, скудными и сухими, как щепки, которые годятся только для растопки печки, только для того, чтобы загорелось жаркое пламя. «Факел любви…» А это уж и совсем чушь, какое-то старческое сентиментальное брюзжание, слезы над давно потухшим костром, который может греть только воспоминания, но не живую человеческую душу. Не потому ли о любви так охотно и с таким глубокомыслием рассуждают старики и подростки? И первые читатели книжек на эту тему как раз они. Мне же вот сейчас скучно не только читать о том, что есть любовь, и почему он ее полюбил, и что из этого вышло, но скучно даже думать об этом. Да и о чем думать?! Когда я поздно вечером вхожу в дом и вижу Дарью Семеновну, вяжущую под лампой свою бесконечную кофту, вижу, как она не смеет поднять на меня глаза, чтобы не выдать «тайну», я уже знаю, что в моей комнате «спряталась» Люся. Но я делаю вид, что ничего не заметил, я сажусь за стол напротив Дарьи Семеновны и говорю что-нибудь о погоде. Я даже могу сказать, что на улице идет дождь, и знаю, что это не произведет на старушку впечатления — ведь она просто не слышит меня, она вся во власти игры, она упрямо не поднимает на меня глаз, хотя у нее дрожат ресницы, она поджимает губы, чтобы не улыбнуться «со значением», не открыть «тайны» — ведь меня ожидает «сюрприз»! И минут пять помучив старушку (да и сам я болыне-то не выдерживаю), я иду к себе, я открываю дверь, за которой, я знаю, стоит Люся. Но у меня уже не хватает сил для продолжения игры, для изумления, для слов…

Однажды с колхозной почтой на адрес «Колхоз «Серп», партком» мне пришло письмо от Нади. Странное письмо. «Саша, это не первое письмо, которое я пишу тебе, не сосчитать, сколько я их порвала, не решаясь в последнюю минуту отправить тебе. Но я знаю, что ты не такой человек, чтобы радоваться чужому горю…»

Тут кто-то вошел, и я бросил письмо в стол, а потом целый день прошел в суете, в разговорах, в телефонных звонках. Но я каждую секунду помнил о письме, и как бритвой по сердцу резало: «горе», «чужое горе», и уже воображалось бог знает что, и я нервничал, говорил с людьми с раздражением, отвечал невпопад: какие ведомости? Какой семинар? — впервые слышу про семинар… ах, семинар пропагандистов… да, да, в среду, конечно, в среду…

Наконец в правлении поутихло, телефон прочно замолчал, и я прочитал письмо. Да, странное письмо. Надя писала о какой-то своей ошибке, в чем-то обвиняла своих родителей, особенно же отца, который не мог пройти мимо любой брошенной на дороге железки, «приносил их домой и складывал в ящик, а мать прибирала даже гнилую веревку…» А ей, Наде, это было противно: «Мне хотелось стать не такой, как они, хотелось стать совсем другой». Но зачем она все это пишет мне? В чем хочет оправдаться? И какая связь между ее родителями и ее мужем? Ах, воп оно что, и он из того же числа скряг: «Мы не ходим обедать даже в буфет, мы приносим из дома булку и сахар и пьем чай у него в кабинете, заперевшись на ключ». Вот оно что! «У него есть старая машина, но он хочет купить новую, «Жигули», и все наши разговоры только о деньгах, о деньгах, о деньгах. Ты знаешь, я сама была неравнодушна к благополучию своему, — что скрывать, но теперь при слове деньги меня тошнит. Он настаивает, чтобы я потребовала денег и от родителей, чтобы они снабжали нас продуктами, потому что нам нужны деньги, много денег. Машина — это еще не все. Есть и другая у него мечта: пианино. «Для кого? — спросила я. — Ведь ни ты, ни я не умеем играть». — «У любого культурного человека в квартире должно быть пианино!» И убедить его, что это глупость, самая низкопробная глупость, невозможно».

Но не мечтала ли сама Надя о «культурной жизни»! Не входило ли и пианино в интерьер квартиры, которую я должен был получить! Мне очень хорошо помнятся эти наши разговоры…

«Ты даже не представляешь, Саша, как глубоко я поняла, что ошиблась. У меня нет ни подруг, ни товарищей, с кем бы я могла поговорить по душам, я совершенно одна. Я не оправдываюсь перед тобой — что в этом толку? Тогда, в самом начале, я винила тебя, но теперь я хорошо понимаю, что во всех своих бедах виновата сама. Как жестоко я ошиблась!.. Прости меня, тысячу раз прости. И если ты напишешь мне несколько слов, я буду тебе благодарна.