Подрезка олив вызывала бесконечные споры. Рози сам ставил лестницу там, где считал нужным, но был слишком грузен, чтобы на нее забраться. И говорил снизу, какие ветки надо убрать.

Или учил, как держать лопату, чтобы всадить ее поглубже.

Когда приходила пора разливать вино по бочкам, он лично чистил и ополаскивал каждый бочонок. И ни на шаг не отходил от крана винного чана.

Поскольку Анна привязалась к Ребекке, на которой соблазнивший ее парень, хоть и сделал ей ребенка, жениться не пожелал, и Доменико она тоже нравилась, на работу в Поджо-а-Мели взяли, среди прочих, ее стариков-родителей: Джакко и Мазу. Они были бедны, остальные их дочери повыходили замуж. Поэтому через несколько лет они обратились к хозяину с просьбой: не возьмет ли он к себе их внучку Гизолу, дочь одной из сестер Ребекки, жившей в Радде.

У Джакко с Мазой в дело шло все, даже ржавый ломаный гвоздь. Зеленые бумазейные штаны Джакко были все в заплатах, так что от первоначальной ткани остались лишь несколько полосок там и тут. А Маза носила платок, который купила еще в молодости.

С обедом она вечно запаздывала, так что Джакко терял терпение — и бранился, провожая взглядом каждый ее шаг, так что она совсем сбивалась и возилась в итоге еще дольше. Это надо было видеть! Из жестянки с маслом на сковородку наливалась струйка — тонкая, как кончик иголки. Подождав, пока упадут последние капли, она, прежде чем поставить жестянку в буфет, несколько раз проводила по краю языком. Масло на сковородке шипело, она бросала туда чеснок и нарезанный лук. Когда чеснок желтел и румянился, она вываливала поджарку в кастрюлю с соленой водой, ставила ее опять на огонь, и пока все закипало, нарезала хлеб, уперев его в грудь и налегая на нож двумя руками. Топпа, сторожевой пес, на лету хватал падавшие крошки. Маза в отчаянии отпихивала его ногой — эти крошки могли бы пойти курам!

Войдя в дом, Джакко умывался в сильно побитом медном тазу и садился, проведя по лицу пятерней с короткими мозолистыми пальцами.

Тем временем Маза, наконец, заливала нарезанный хлеб кипятком. А Гизола подавала на стол соль и перец в бумажных кулечках — при этом ей выговаривали, что пробираясь через комнату, она вечно обтирает спиной стену.

Джакко, вспомнив, как теленок, которому он накладывал в кормушку сено, положил морду ему на спину, так что пришлось отстранить его со словами: «С тебя шерсть лезет, не видишь что ли?» — велел жене:

— Пока не села, поставь на огонь пойло для скотины. А то вечно забыть норовишь.

Закончив труды, он с огромной нежностью вспоминал эту звериную ласку. Дыхание теленка было горячим и влажным, как его пот. Уйдя в воспоминания, он ел молча.

Иногда к ним стучалась Анна. Тогда поднимались все трое разом:

— Это хозяйка. Иди, открывай. Чего тянешь?

Пьетро не видел Поджо-а-Мели целую зиму. Слышал лишь разговоры отца с посетителями: новые лозы, питомник для фруктовых деревьев, семена лучшей всхожести. И первое вино — правда, бледное-бледное: оно отдавало серой и обжигало желудок.

Порой в трактир заходила и Гизола. При тете Ребекке она все молчала, и он только смотрел на нее издали. Но это было не слишком приятно. Выглядело так, будто они в жизни не сказали друг другу ни слова.

Несколько раз переболев простудой, ближе к июню он вместе с матерью вернулся в деревню. Дом немалую часть года стоял запертым, и по возвращении их всякий раз встречал запах мышей и известки. Чтобы открыть замки, приходилось поднажать. Поэтому на первый раз, чтоб не сорвать руки, звали Джакко. В обязанности Мазы входило вытереть пыль и вымести затянувшую комнаты паутину.

Гизола тоже помогала, но ей запрещалось трогать то, что может разбиться.

Пьетро в первый день был так взвинчен, что в голове у него мутилось. Еще припухшие за ушами железы болели.

Все, что ни попадалось под руку, он выдирал с корнем одним рывком, обрывал усики у лозы. Или бил колом о дерево, сдирая кору. Отрывал сверчкам ножки и крылья и насаживал их на булавку. И замирал, прислушиваясь, когда над ним проходило облако. А стоило ему пройти — ждал следующего, словно хотел, чтобы его заметили.

В конце концов, пошел дождь — тихо, без грома, и перестук капель под водостоками не умолкал. Потом облака разошлись, и над холмами, по ту сторону дождя, зависли солнечные лучи. Дождь занавесил их тончайшими нитями — любой порыв ветра легко их порвет. Раскинулась радуга, будто только и ждала наготове.

После ужина Анна позвала в дом Мазу и других жен батраков. Те зашли, спотыкаясь все вместе на каждом шагу.

— Присаживайтесь.

Они отвечали, как всегда:

— Не хотим вас стеснять, хозяйка.

— Садитесь, говорю вам.

Анна следила, чтобы ей оказывали должное уважение, но притом искренне любила этих женщин.

Гизола, серьезная и внимательная, стояла позади всех — и Пьетро, которому надо было учиться, взглянул на пробор в ее волосах, уложенных на манер дратвы, небрежно намотанной на шпулю, и больше не обращал на нее внимания, пока мама не велела ей принести из другой комнаты клубок. Она тут же повиновалась, как большая марионетка. Потом села в уголке, поставив ноги на перекладину стула и не сводя глаз с хозяйкиного рукоделья.

Заметив это, Анна слегка откинулась на канапе, приподняла руки и сказала:

— Вот. Держим крючок вот так, потом подцепляем нитку… заводим вот сюда… и вытягиваем. Все очень просто.

Орсола с красным от прожилок носом, воскликнула, ничего не поняв:

— Какая ж вы умелица!

Маза повернулась к внучке:

— Небось, хотела бы научиться?

Тогда Орсола, почесав голову спицей, заметила:

— Гизола молодая, у нее пальчики послушные. У нас-то уже не гнутся.

— Да и зрение не то, — добавила та, что видела хуже всех — Аделе.

— Да что мы умеем? Похлебку мужу сварить — и то кое-как.

Все засмеялись, а Маза воскликнула:

— Вы посмотрите, какие у хозяйки нежные пальчики! Прямо не верится!

Анна отложила рукоделье и, покраснев, вытянула руку над столом, поближе к свету. Дала рассмотреть ее с обеих сторон. Рука была маленькая и пухлая, с короткими широкими ноготками.

Пьетро слушал их, но ему чудилось — все вокруг происходит, точно во сне. И матери, когда она к нему обращалась, приходилось по два-три раза повторять одно и то же:

— Да что ж ты такой рассеянный? Ты же слышишь, что тебе говорят!

Но он, скованный какой-то странной тревогой, боялся отвечать. Только пересел со стула на канапе, не в силах очнуться от ставшего уже привычным испуга. Эта отстраненность затягивала, и от нее ему порой становилось хорошо и жутко. Наконец он задремал, уронив голову на колени. По знаку хозяйки Гизола приблизилась и легонько ткнула его в руку спицей, чтобы он встряхнулся. Пьетро, с головой ушедший в свою искореженную пропасть, поначалу не шевельнулся. Потом, не поднимая глаз, стукнул ее. Теперь Гизола стала частью грубой реальности, которая была слабей его отчужденности. С острой болью он почувствовал эту разницу.

— Ты мне сделала больно!

Его лицо утратило спокойствие, побелело и осунулось, и, боясь, что он расплачется, Анна отослала крестьянку раньше обычного. Испуганная и почти обиженная, Гизола тут же выскользнула за дверь.

После заката снова начался дождь. Он негромко шуршал среди светляков, которые роились все так же густо. Порой какой-нибудь один садился на стебель пшеницы и там и оставался. Виден был его неподвижный огонек, не гаснущий под ударами капель.

Пьетро, сонный, дал себя раздеть, глаза у него слипались. Когда он уже лег, мама посмотрела на него и сказала:

— Ты третий вечер даже «Аве Мария» не читаешь. Перекрестись.

Он бы послушался, если б уже не засыпал. Поднял руку, но не донес до лба и всем телом ощутил на себе крестное знамение — с блаженным чувством вспоминая слова, сказанные Гизоле. Сквозь сон он увидел, как мама, точно тень, обходит его кровать, чтобы благословить его на ночь.

— Скажи хоть: «Спокойной ночи».

Но он уже крепко спал, когда Анна положила ему под перину трусы и носки и вышла, загораживая собою свет лампы.