Гизола укладывала волосы, держа шпильки в руке, чтобы показать, что они новые. Каждой шпилькой, прежде чем воткнуть в прическу, она легонько колола ему руку. Но он не шевелился.

Видна была густая трава, по верхушкам ее гнувшихся стеблей прыгали насекомые.

Пока Гизола колола его шпильками, Пьетро подумал: «Конечно, она знает, чего я хочу. Но я должен сказать это сам: так надо».

Ее красные чулки придали ему смелости — но не в силах вымолвить ни слова, он шагнул к ней ближе, чуть дрожа.

Под оливами почти ничего не было видно. Земля совсем уже почернела.

— Что вам надо? Скажите мне оттуда. Не надо подходить.

Гизола заметила, что он не сводит глаз с ее чулок — но юбка была слишком короткая, и спрятать их не получалось.

— Ты знаешь?

Лицо ее приняло стыдливое и нежное выражение.

— Знаешь? Скажи.

Она залилась краской, отчего ее лицо еще изменилось.

— Знаю.

И поскольку он придвигался все ближе, отстранила его твердыми худыми руками.

Пьетро был так опьянен, что едва держался на ногах. Глаза Гизолы смотрели на него, не отрываясь, и кроме них он ничего не видел. Казалось, и поле, и вся тень за ней отзываются на малейшее ее движение.

— Отстаньте! Поговорим в другой раз… в другой раз, я сказала!

Пьетро чудилось — все тело его пропадает, растворяется в этом вечере.

— Я люблю вас, — прошептала Гизола.

И бросилась бежать, метнувшись в сарай и выскочив с обратной стороны: к гумну направлялся хозяин. Он шел в своих огромных ботинках, шумно дыша, так что голова ходила вверх и вниз. Пьетро остался стоять. Найденным в кармане камушком он оббивал угол сарая, даже не чувствуя, что сдирает кожу на костяшках.

Доменико посмотрел на него и засмеялся — Энрико, шедший за ним батрак, подхватил.

— Ты что, спятил? Чего стенку портишь?

Потом повернулся к Энрико:

— Та негодница хоть сбежала вовремя.

— Да они еще дети оба. Им бы все резвиться, — вступился Энрико, думая, что хозяин благоволит Джакко и Мазе. Но Доменико, довольный случаем поставить на своем, возразил:

— Я в этом побольше тебя понимаю. Молчал бы.

— Да, раненько они начали, — тут же согласился Энрико. И высказавшись, как всегда, сглотнул.

Выговор испугал Пьетро. Он сразу забыл о Гизоле. Но был еще во власти слишком сильного для него очарования. Он направился к отцу — тот, взяв лошадь под уздцы, разворачивал ее к дороге.

— Залезай.

Пьетро послушно сел в коляску, вытирая испачканные в земле руки и стараясь не встречаться ни с кем взглядом.

Конь танцевал перед открытыми воротами. Тогда Доменико стал хлестать его по ногам выше бабок. Животное попятилось и встало на дыбы, коляска ударилась в стену.

— Стоять. Я тебе покажу. А если до тебя не дойдет…

И стегнул кнутом.

— Если и до тебя не дойдет, как надо себя вести…

И стегнул еще раз.

— Так я тебя научу. Стой смирно.

Перехватив кнут, он стукнул рукояткой по храпу. Конь тряхнул головой, и Пьетро хотел уже слезть.

— Сиди, где сидишь. А то тоже кнута получишь.

Собравшиеся батраки смотрели с беспокойством. Им не терпелось, чтобы хозяин уезжал поскорее, а то вдруг и на них разозлится, да так накинется, что может и за палку схватиться.

Конь притих.

Доменико сунул кнут Пьетро и, встав перед лошадью, стал застегивать куртку.

— Запомни, все должны меня слушаться! Вот видишь — стоишь теперь смирно. А мне торопиться некуда, как захочу — тогда и сяду.

И в доказательство то расстегивал, то застегивал куртку, останавливаясь всякий раз, как лошадь мотала головой. Пристегнул получше конец поводьев и полез в коляску: поставил ногу на подножку и, ухватившись за борт, рывком забросил свое тело на сиденье, крикнув Пьетро:

— Подвинься.

Пьетро так растерялся, что даже не шелохнулся.

— Да двигайся, дурак!

И тут же повернулся к батракам:

— Работайте хорошенько, а то всех повыгоняю. Чтобы завтра все было вскопано.

— Будет сделано, синьор.

— Не сомневайтесь.

— Еще бы мы все вместе да за целый день не вскопали!

— Если дождя не будет!

Доменико смерил того, кто это сказал, таким взглядом, словно вот-вот на него кинется — и голосом жестким, как удар долота по камню, заявил:

— Если пойдет дождь, будете сцеживать вино. Джакко, дашь им ключи от погреба — они у тебя нарочно на такой случай.

— Да, синьор. Как скажете.

Наконец он вспомнил про трактир — взглянул на часы и увидел, что откладывать дальше некуда. И тронулся прочь.

Стремительно темнело, облака на горизонте обещали дождь. Пьетро сидел, засунув руки в карманы — хотелось засвистеть, но при отце он не решался. В темноте казалось, что ноги лошади бьются друг о друга. Доменико правил раздраженно — он забыл распорядиться, чтобы выкопали ямы под посадку олив. Опасаясь, что приказания его не исполнят в точности, он с тревожным замиранием сердца мысленно следовал за всем, что делается в имении. И терзался, что не может быть там постоянно. Порой ему так хотелось застать батраков врасплох, что это желание еще сильней разжигало в нем ярость.

Он думал уже вернуться назад — посмотреть, не остался ли кто слоняться по двору, перемывать ему косточки. Посмотрел на облака, и ему захотелось сбить их кнутом на землю.

Тем временем Пьетро охватило глубокое оцепенение: коня вместе с коляской задом наперед затянуло в бездонный провал его души.

Ощутив во рту вкус своей слюны, он вздохнул и вдруг, безотчетным движением, уронил голову вперед и сам чуть не упал.

— Ты чего? — закричал Доменико.

Он подумал, что Пьетро заснул, и хотел дать ему тумака.

Резали воздух кипарисы на вершине Вико-Альто. Рыжели ворота Порта Камоллия и далеко был виден первый из зажженных внутри городских стен фонарей.

Деревья, растянувшиеся вдоль откоса железной дороги, вместе со всеми своими кронами бесшумно плыли на фоне гор изумительно ясного лилового цвета: нежны были очертания Базилики Оссерванца.

Над крышами улицы Камолья взлетала в небо белая сияющая верхушка башни Торре-дель-Манджа — но колокол с железной арматурой были темнее.

После судорог Анна целый день лежала в кресле, прямо в трактире. Лицо ее белело — и Ребекка, чтобы хозяйке стало легче, расстегивала на ней лиф. Но повара и официанты без конца подходили к ней с вопросами, и она открывала глаза, смотрела в одну точку, а потом, вся передернувшись, отвечала. Перебираться в кровать она не хотела, чтобы не тревожить еще больше мужа. Но в такие минуты ей было очень неспокойно — ведь Пьетро оставался без ее присмотра.

Ей казалось, она выключена из жизни, казалось — она ни разу ничего для него не сделала. И спокойствие нынешней зажиточной жизни было подпорчено воспоминаниями о былой нищете.

— Не бывает все так, как нам хочется! — говорила она.

И так горька была эта усталость от жизни, что она боялась, что больше не может назвать себя хорошей. Предчувствие смерти не покидало ее, и вера в Бога здесь не спасала.

С этими чувствами она устремляла взгляд на Пьетро и приходила в такое отчаяние, что сама пугалась.

Расстроенные болезнью нервы лишь усиливали это необъяснимое чувство безутешного горя: она привыкла выздоравливать сама, и ей не верилось, что ей хоть чем-нибудь могут помочь. При этом она надеялась поправиться: не потому, что верила врачу — просто у нее был сын.

Она не умела с ним разговаривать. И понимала, что вот он растет, а она так и не смогла сделать его своим ребенком, так не сказала ему ни одного из тех слов, что могли бы стать ей утешением. И даже когда он был рядом, они все равно упорно не понимали друг друга.

Своих чувств к ней Пьетро старался не проявлять — а то станет еще маменькиным сынком. А его выходки повергали ее в бурное, неуместное отчаяние. Поэтому Пьетро шарахался от материнской заботы. Тогда Анна прибегала к последнему средству:

— Нет в тебе уважения к матери!

Пьетро, не слушая, в раздражении выскакивал за дверь.