Их сыну Пьетро вот-вот должно было стукнуть четырнадцать — до него родились еще семеро и один за другим умерли, едва их отняли от кормилицы. Опасаясь за здоровье Пьетро, его очень поздно устроили в семинарию — ближайшую к ним школу — вместе с другими экстернами, которые ходили на занятия с семинаристами, но семинарскую одежду не носили, а после уроков возвращались домой. После предпоследних родов с Анной стали случаться конвульсии, хотя и до того она была склонна к истерии — болезни, над которой Доменико потешался, как над нелепой и непонятной шуткой. И злился, и обижался, когда подначки не помогали, и приходилось платить аптекарю.

Анна, покорная и фанатично ему преданная, после многих лет брака заметила, наконец, что муж ей изменяет, и не раз ей чудилось, что ее схватили за сердце и обеими руками тянут вниз. Она чувствовала, что постарела и подурнела до срока. От таких мыслей слезы наворачивались на глаза, но она никому их не поверяла. И хотя была ко всем очень добра, друзей старалась не заводить. Она чувствовала, как душит ее эта исступленная доброта, и нюхала ароматический уксус, а по губам тем временем катились слезы.

С ее округлым располневшим лицом как-то не вязались внезапные вспышки ярости, выдававшие натуру нервическую, но, впрочем, безвредную: так может огрызаться терзаемое животное. Смешно ведь, в самом деле, смотреть, как трепыхается зарезанная курица или кролик шипит и показывает когти!

Оба они хотели наследника, и рядом с Доменико умершие дети казались уже и ей самой какими-то абстрактными попытками, и раз они не удались, значит, так было лучше. Значит судьба такая. Поэтому Пьетро она любила суеверной любовью. И хотя по природе была неспособна на проявления нежности, ни на шаг его от себя не отпускала. Он засыпал у нее на плече, и она ни за что не решилась бы велеть Ребекке, ставшей теперь из кормилицы служанкой и ведавшей винным погребом, отнести его в постель.

Но Доменико, весь в делах, разгоряченный, кричал из кухни, не отрываясь от работы:

— Все таскаешь эту ношу?

И тогда, чтобы он не пришел поднимать Пьетро своими неотесанными руками, она сама будила его и отправляла в постель. А на следующий вечер шептала ему, сердясь, что приходится подчиняться:

— Ты мне мешаешь, не подходи.

Но Пьетро не слушался, втискивался между ней и подлокотником кресла и хватал ее за руку. Глаза у него слипались. Тогда Анна высвобождала руку: предстояло еще раздать прислуге остатки еды, да и посетители без конца входили и выходили, и надо было здороваться с ними и прощаться. Трактир гудел до позднего вечера. Ее тоже захватывал рабочий ритм, но ближе к полуночи все, утомившись, хотели лишь поскорее лечь спать. Если за столом еще кто-нибудь сидел, то начинали гасить лампы в остальных комнатах — одну за другой. Официанты снимали рабочие куртки. Повара переодевались. В эти минуты ожидания и передышки Анна садилась чинить белье или вышить что-нибудь самое простое — из экономии, да и просто потому, что ничего сложнее вышивать не умела. В девушках она работала официанткой и так и не успела ничему научиться. Писать, правда, могла — и так наловчилась, что никогда не ошибалась в сумме счета.

Она следила, чтобы все соблюдалось в порядке: тарелки и сковородки на старом мучном ларе, хлеб и бутыли с вином в кладовой. Умела вести дела с поставщиками. Лимоны отбирала сама, но под присмотром Доменико — с придирчивостью, которая нравилась ей самой и вселяла в нее гордость. Если же продавец ухитрялся всучить ей лимон с бочком или толстокорый, Доменико совал этот лимон ему в нос и заставлял поменять.

Ложиться Анна старалась по возможности на часок-другой раньше мужа. Как-то вечером Доменико стащил со стула пьяного, не желавшего уходить машиниста и поволок на улицу. Тот раскрыл нож и бросился на него. Доменико успел увернуться, и тут вмешались официанты. Анна, которая стояла там же, с головой, закутанной, как всегда, в шерстяной платок, так перепугалась, что с тех пор ее судороги усилились и стали чаще. Для поправки здоровья врач велел ей как можно больше бывать в Поджо-а-Мели — недавно купленном имении. По субботам она возвращалась в Сиену, поскольку день был базарный, и трактир никак нельзя было оставить. С ней ездили Пьетро и Ребекка. Доменико ночевал в городе, по каждый вечер закладывал двухместную коляску и отвозил жене провизию на следующий день, зажав корзину между ног, чтоб не упала.

Поджо-а-Мели стояло за воротами Порта Камоллия на малоезжей дороге, которая начиналась у Палаццо-дей-Диаволи и заканчивалась за монастырем в Поджо-аль-Венто. Там был старенький одноэтажный домик, выкрашенный красной краской, к нему примыкали винный погреб и хлев, над которым были надстроены помещения для батраков. По мнению Доменико красный цвет был очень красив. Анна же соглашалась с одной своей знакомой, что сюда куда лучше пошла бы небесная лазурь или желто-канареечный.

Сразу на входе было гумно. С одной стороны — колодец и дуги шпалер, под которые Доменико в теплое время года выставлял дюжину кадок с лимонами: единственное, что здесь держали для красоты, взамен сада. И хотя польза от них была невелика, Доменико берег их, как зеницу ока. Зачастую, под настроение, он даже Пьетро не разрешал к ним прикасаться.

Имение, отделенное от дороги изгородью из кустов боярышника, занимало несколько гектаров. Лишь крошечный клочок земли был ровный и ухоженный, за ним начинался склон и скатывался к подножию соседнего холма, подпиравшего стену с воротами Порта Камоллия.

По краям участка росли большие черные дубы с россыпью желудей на самых верхушках. Внизу, у воды — ивняк и огороды. С гумна видно было Сиену.

По воскресеньям в конце месяца батраки сразу из церкви шли в трактир, где каждый, получая с Рози плату, ставил корявый крест на гербовой марке. Тогда же хозяин объяснял, что надо сделать, и обсуждал сделанное. Доволен он никогда не бывал и неизменно грозился их прогнать. Но в конце, повторив погромче распоряжения на завтра, отпускал их домой. А сам, поскольку посетители начинали уже подтягиваться, не мешкая, закатывал рукава рубашки и шел на кухню: обычно одновременно с расчетом он готовил завтрак.

Имение, хоть и маленькое, с неказистыми строениями, было прекрасно и притягательно какой-то особой прелестью. В нем хотелось жить. На оградой гумна выстроились в ряд пять кипарисов, а за ними — гуща олив и фруктовый сад. Окинув его взглядом раза два-три, гость непременно замечал: «Будь оно больше, не так бы радовало глаз!» На ровном участке земля была темная, красноватая, остальное — почти желтый сухой и плотный туф. Весной все, что не было вспахано плугом или лопатами, наливалось сотней оттенков зелени. И далеко не сразу удавалось осени приглушить этот цвет.

По дороге обычно проходили, всяк в свое время: с утра — несколько капуцинов, крестьяне с повозками — постоянно, а по четвергам ближе к полудню шли нищие за монастырским супом. Осенью приезжали целые семьи дачников, а в соседний пансион — иностранцы: эти гуляли по вечерам. По воскресеньям, если день был хороший, шли компании, принявшие на грудь в пригородном трактире или кабаке, и горланили песни.

Дорога почти на всем протяжении ровная и узкая, с двух сторон ее обступили виллы и разные поместья. А еще — дубы и буки, каштаны, деревянные ворота, стриженые изгороди. Видны с нее и другие виллы, гораздо красивее, что уходят вдаль к церкви Марчано, и груда холмов с той стороны, где начинаются болота, и гора Монте-Амиата.

Попав в руки толкового хозяина, имение начинает преображаться: сперва это видно лишь знатокам, зато потом бросается в глаза любому. И Рози преобразил Поджо-а-Мели. Он осаживал коня, когда ветер гонял по дороге лепестки молодых персиков и миндаля, высаженных по его приказу. Кляня все вокруг, поднимал глаза на кроны, оставшиеся без единого цветка, и вытягивал кнутом Топпу, который с лаем выскакивал навстречу, прыгая от радости. Целыми часами он вышагивал вдоль шпалер, проверяя, не подкралась ли к лозам болезнь. За ним шел кто-нибудь из батраков, на ходу оправдываясь, что они тут не при чем. Если Рози казалось, что лоза плохо подвязана или шатается кол, он велел принести ивовых прутьев и заставлял прямо при нем все переделать.