Изменить стиль страницы

Сам Центр располагался в средневековом замке, от грубых стен и башен которого веяло спокойствием и мощью. Казалось, ничто не может поколебать кладку массивных, понизу замшелых каменных блоков, башни свысока взирали хмурым прищуром бойниц, могучие контрфорсы словно противостояли самому времени. Замок пережил сотни бурь, выдержал десятки войн и осад, у его подножия тявкали мортиры, рвались авиабомбы, а он стоял все так же насуплено и горделиво.

Это впечатляло. Пожалуй, выбор его в качестве Центра был оправдан психологически. Конечно, древняя кладка стен уступала в прочности материалу современных эмбриодомов, тем не менее она могла противостоять урагану любой силы, даже землетрясению, а большего не требовалось, так как против хроноклазма ничто не могло устоять. Тут по крайней мере всякий ощущал за своими плечами Историю, несомненную, как бы материализованную в облике этих башен и стен, требовательно взирающую на нас.

Была еще одна причина, почему Центр обосновался в замке, и тоже скорей психологическая. Развитая в нас способность к сомышлению и сопереживанию оставалась благом, но резкий, как сейчас, всплеск психической деятельности мог опасно срезонировать там, где сгущались силовые линии ноосферы, и нарушить работу Центра. Толстый камень стен ослаблял психополе, а главное, он действовал успокоительно, поскольку сознание привыкло связывать тишину с укромностью, мощь стен с безопасностью, замкнутость с отъединенностью.

Опускаясь на щербатые плиты внутреннего дворика, где у подъезда были различимы протертые колесами экипажей копейные выбоины, я физически ощутил эту двойственность. Все вокруг внушало спокойствие, однако мысли, чувства вдруг заспешили, я даже слегка промазал и при посадке больно ударился пятками. Слишком многие сейчас с надеждой и нетерпением думали о Центре, мысленно взывали к нему, это эмоциональное напряжение отозвалось во мне, как шелест невидимого, но близкого пожара. Что делать — чем гуще ноосфера и сильней ее возмущения, тем отчетливей они для нас. Уже в двадцатом веке наиболее чуткие люди подметили, что даже в тихих на вид коридорах крупных редакций, телецентров и министерств их охватывает напряженность, сходная с той, которая пронизывает человека в насыщенной электричеством атмосфере.

В гулкой прохладе замка мне сразу полегчало, хотя работа была в разгаре и каждый встречный, разумеется, спешил. Но то была несуетливая спешка. Никто не сбивался с ног, не метался в растерянности, усталые лица были спокойны, сдержанно невозмутимы, все делалось как бы само собой, быстро, четко, красиво, никто из встречных не забывал приветливо кивнуть, даже если при этом прыжком одолевал пролет, чтобы, не теряя плавности хода, тут же скрыться из виду.

Какой контраст с тем, что мне довелось наблюдать в иных веках! Никогда прежде мы не видели себя в зеркале далекого прошлого и толком не представляли, насколько изменились люди. Да, физический облик, в общем, остался прежним, исчезла лишь грубоватость лица и телосложения. И чувства не претерпели существенных перемен. Тем не менее мы как будто столкнулись с другим человечеством. Все, что для нас стало нормой, там, в глубине веков, было исключением — неуязвимое здоровье, развитый ум, сама собой разумеющаяся сила, красота гармонично сложенного тела, гибкая пластика движений. Но дело было не только в ужасающем обилии нищих, больных, полуголодных, не только в быстром и всеобщем старении, которое так безжалостно уродовало людей прошлого, что при виде повальной, годам к пятидесяти, дряхлости нас брала оторопь. Различие оказалось куда более глубоким и тонким, оно коренилось в сознании. Шаткость психики, мгновенный переход от униженной покорности к ярости, от молитв к жестокостям, от трезвой, в быту, рассудительности к безумию фанатизма — вот что потрясало сильнее всего.

Не верилось, что это наше, исторически близкое, прошлое. Что люди, лобызающие руку свирепого хозяина, падающие ниц перед раскрашенными досками и статуями, сбегающиеся на публичные пытки и казни, как на праздник, — наши не столь уж далекие предки. Да как же все это вышло и утряслось за немногие столетия, которые разделяли нас? Не усилиями же редких мудрецов и подвижников! Что могли одиночки?…

Все преобразуется согласно законам социального развития, события движутся поступками людей, вот этих, никаких других. Чего-то мы не успели или не смогли разглядеть в тех толпах, знание исторических закономерностей не наполнилось живым содержанием, мы содрогнулись — и только.

Во многом, как мне кажется, это и предопределило наше решение все и всех изолировать Барьерами.

А ведь если вдуматься, то еще вопрос, кто и от чего должен был содрогнуться. Все предки, начиная с этой девочки из палеолита, вправе были спросить нас: вы-то, умудренные и могучие, вы-то как могли дойти до жизни такой, что уже в который раз поставили под удар само будущее земли?!

На лестнице мое движение затормозилось, ибо с верхней площадки в плотном кольце свиты спускался Горзах. Его круглая костлявая голова мелькала в им же созданном водовороте движения лиц, поверх то и дело просверкивал быстрый, физически ощутимый взгляд его маленьких, глубоко посаженных глаз. Нисходя по ступеням, Горзах одновременно слушал, просматривал бумаги и отдавал распоряжения. Говорил он не повышая голоса, тем не менее его слова легко перекрывали шум. «Понятно, действуйте!.. В этой схеме есть уязвимое звено — вот здесь… Пустяки, человек может все, даже то, чего он не может, — если хочет… Промедление — худшее из решений, отстраняйте тех, кто этого до сих пор не понял!.. Что? Ну, это закон бутерброда; спокойно намазывайте другой кусок, вот и все…»

То, что делал Горзах, было верхом организаторского мастерства. Его мысль с ходу проникала в суть любого вопроса, сверкала, как остро заточенный клинок, мгновенно рубила узелки проблем. Секунда — решение, секунда — решение, так без устали, словно играючи, и непреодолимое вдруг становилось преодолимым, темное просветлялось, сомнительное оказывалось бесспорным, неуверенность сменялась решительностью, каждый словно получал заряд бодрящей энергии. Молодые, вроде меня, смотрели на Горзаха с обожанием.

Я прижался к стене, пропуская свиту великого Стабилизатора, который сейчас, подобно Атланту, удерживал на плечах весь накренившийся мир. Все мы его поддерживали, но на широкие плечи Горзаха, конечно, ложилась наивысшая ответственность.

Проходя, он еще успел кивнуть мне. Трудное это было мгновение, но все обошлось — Горзах ни о чем не догадался и тут же перевел взгляд. Пространство за ним очистилось, я взбежал и свернул в коридор. Пронесло!

Не было дозорного, который после разведки не поспешил бы к Хрустальному глобусу. Ни на что не опираясь, он висел в центре зала, где некогда пировали рыцари и копоть факелов еще темнела на стенах. Мягкий, льющийся изнутри свет выделял все складки материков, все западинки океанских равнин, изгибы хребтов, над которыми прозрачно голубела вода, а к югу и северу, сгущаясь, белели поля вечных льдов. Только при взгляде на Хрустальный шар общее положение дел становилось по-настоящему зримым.

Ко мне, едва я направился к шару, устремился кибер с каким-то аппетитным блюдом в клешне манипулятора. Многие вот так перекусывали на ходу, но мне сейчас было не до этого, я досадливо отмахнулся, и кибер так же бесшумно, как и возник, исчез в чреве огромного камина.

Облик Хрустального шара мало изменился за последние сутки. Земной шар казался изъязвленным. Ало горели оспины глубоких провалов времени, которых, к счастью, было немного, хотя никто не мог понять, почему. Преобладала желтая, розовая, оранжевая сыпь. Лихорадило все континенты, планету трясло от полюса до полюса.

Я легко отыскал место, где только что побывал. Так, едва заметное желтоватое пятнышко…

— Любуешься?

В дверях, чуть наклонив голову и улыбаясь, стоял Алексей Промыслов, просто Алексей, длинный, нескладный, зеленоглазый, рыжеволосый. Похоже, что никакие события в мире не могли стереть с его продолговатого лица эту слегка ироническую усмешку.