Изменить стиль страницы

Вильнув, тропинка вывела меня к перелеску. За редкими деревьями приоткрывалась пойма извилистой и мутной реки, которая тоже вроде бы не знала, куда ей течь. Еще недавно я сразу вышел бы из-за укрытия и, как положено властелину Земли, хозяйски оглядел бы местность. Теперь я этого не сделал. И моя осторожность была вознаграждена.

Затаившись в кустарнике, я почти сразу уловил впереди чье-то присутствие. Как это произошло, я не знаю. Ветер тянул в мою сторону, но вряд ли мое неразвитое, хотя и обострившееся обоняние могло подсказать, что я не один. Тогда, возможно, шорох? И это сомнительно, поскольку незнакомец, как я потом убедился, был бесшумен, подобно тени. Все же что-то сработало во мне, как сигнал. Я осторожно прокрался вперед и раздвинул мешавшие обзору ветви. Человек!

Прижавшись к стволу ивы, неподалеку сидела девушка, почти подросток. На ней не было ничего, кроме пояска из шкур и какого-то ожерелья на шее. Волнистая грива волос явно не знала ножниц. Я затаил дыхание. Девушка, несомненно, принадлежала к тому же, что и я, виду «человек разумный», более того, телосложением она так напоминала девушек моей эпохи, что мне даже показалось, будто я ее уже где-то видел.

Конечно, иллюзия длилась недолго. Девушка повернула голову, и на меня глянула дикарка. Нет, ее лицо не было ни тупым, ни свирепым. Дело в ином. Цивилизация утончает чувства; эмоции у нас те же самые, что и у наших далеких предков, но их спектр разнообразней, мягче и тоньше, крайности сглажены — сравните, например, взрослого и ребенка, и вы поймете, что я хочу сказать. Здесь богатства эмоциональных оттенков и переходов не было и в помине. Обычное для людей моего времени и такое редкое в древних веках выражение достоинства — вот что сближало нас и обманывало при первом взгляде. А ведь ее дела были хуже некуда. Шутка ли, внезапно увидеть, как померк прежний день и занялся новый! Как одно небо в грохоте землетрясения сменилось другим, и в осеннем воздухе повеяло запахом весны. Вдобавок сдвиг времени, похоже, отрезал девушку от соплеменников, что само по себе было трагедией. Особенно в ту пору, когда человек не мыслил себя вне племени и прочих людей обычно считал врагами. Ведь даже Аристотель полагал изначально свободными лишь греков, все остальные представлялись ему варварами и, как следовало по его логике, естественными рабами.

Не потому ли девушка и не искала укрытия, что заранее чувствовала себя обреченной? Впрочем, здесь, на открытом месте, она по крайней мере могла издали заметить опасность и, оценив ее, либо кинуться наутек, либо нырнуть в реку, либо вскарабкаться на дерево. Здесь у нее были кое-какие шансы спастись. Выжить, пока стоит день. Ночью, не этой, так следующей, с нею, очевидно, будет покончено. Ей это, конечно, было известно.

Возможно, я последний, кто видит это юное, прекрасное в своей юности и уже обреченное существо. Было легко предвидеть бесшумный прыжок из темноты, недолгое сопротивление, вскрик…

Ну и ладно, подумал я, чувствуя себя подонком. Не мое это время. И вообще, чем я могу помочь, даже если бы имел на то право?!

Хватит, пора уходить, таким трагедиям сейчас несть числа. Я шевельнулся, намереваясь отползти, убраться и все забыть, хотя такое забыть невозможно. Но бесшумного движения не получилось, я дернулся, как уж на сковороде. Две-три ветки качнулись, этого оказалось достаточно. Девушка вскочила, замерла, вглядываясь и вслушиваясь. Казалось, ее взгляд уперся в меня, вот так смотреть ей прямо в глаза было совсем невыносимо. Еще мгновение — и я бросился бы прочь, как вдруг меня поразила поза девушки. Привалившись к стволу, она опиралась лишь на одну ногу, вторая…

Да она же раненая!

Я опрометью ринулся к девушке, не осознавая, какую ошибку делаю. Она метнулась к реке, поврежденная нога подогнулась, а там был обрыв. Ни вскрика, тело глухо ударилось о песок.

В три прыжка я достиг берега. Она лежала без сознания. Окровавленная голова припала к руке, как у спящего ребенка, правая нога была неестественно вывернута в лодыжке, из полуоткрытого рта вырывались постанывающие всхлипы. Над бровью, совсем как у Снежки, темнела родинка.

К счастью, все было цело, одни ссадины и ушибы.

Став на колени, я осторожно ощупал поврежденную ногу. Закрытый перелом, тут не могло быть двух мнений. В клинике ее сразу привели бы в порядок, но о клинике нечего было и думать. Положив руку ей на запястье, другую опустив на лодыжку, я сосредоточился, впустил в себя ее боль и попытался наладить психорезонанс. Может быть, мне и удалось бы все довести до конца, но она открыла глаза. Хорошие у нее были глаза, добрые. Я боялся, что она завопит в испуге, и улыбнулся, как улыбаются детям, когда хотят их успокоить. Она не закричала, даже не ворохнулась, только зрачки расширились. Вряд ли моя улыбка была причиной такого ее спокойствия. Просто успел возникнуть слабый психорезонанс, она почувствовала, как от прикосновения моих рук слабеет боль и по всему телу разливается благодатное тепло.

— Лежи, маленькая, лежи, — сказал я, когда она попробовала приподняться.

Слов она, конечно, не поняла, но голос подействовал. Она опустила голову, и я готов был поклясться, что читаю в ее взгляде благодарность,

Тем лучше! Или, наоборот, хуже…

— Ничего, ничего, — говорил я, втирая в опухшую лодыжку биоактивную пасту. — Все будет хорошо…

Она что-то проговорила в ответ. Я потянул руку за лингвасцетом, но оказалось, что он уже вставлен в ухо, я и не заметил, когда успел это сделать. Конечно, лингвасцет ничего не перевел — в его распоряжении пока было слишком мало слов чужой речи. Наступил мой черед по тону голоса и выражения лица соображать, что именно было сказано. Кажется, ничего враждебного.

Что же, однако, делать с нею дальше? Бросить ее я уже не мог, остаться с нею — тоже. Был один-единственный выход, но тогда я вступал в конфликт с установленным правилом. Накладывая повязку, я все еще колебался. Пожалуй, только сейчас я ощутил сипу дисциплины как что-то внешнее и, оказывается, не всегда справедливое. Такие понятия, как долг, обязанность, уже давно стали для нас чем-то вроде воздуха, которым дышишь. А что может быть естественней дыхания? Что может быть естественней выполнения внутреннего долга? Всегда как-то так получалось, что любой поступок совпадал с велением совести. И когда Горзах приказал ограждать древние времена барьерами, ни в коем случае не допускать проникновения людей другой эпохи в нашу, то это решение было в такой же степени его, как и моим. Не только потому, что оно основывалось на общем мнении, но и потому, что в нынешней ситуации казалось единственно возможным и верным. Не хватало еще, чтобы к общему хаосу добавилось вторжение невесть каких племен и народов!

Словом, Горзах был кругом прав. Только что же мне делать вот с этой бедняжкой? То, что издали представлялось несомненным и, конечно же, благодетельным для самих людей прошлого, теперь означало смертный приговор этой девочке. А ведь в ее беде были виноваты мы сами! Одни мы, никто больше. И то, что наша вина была невольной, ничего не меняло по существу. Наша ошибка вырвала ее из далекого прошлого и перебросила сюда. Рядом со мной оказался живой человек, которого по долгу совести и всем законам морали я должен был спасти, а из соображений высшей целесообразности и согласно приказу, наоборот, обязан был оставить там, где ее растерзают хищники. Добро бы еще мои попытки помочь встретили ужас, отталкивание, злость. Нет, она доверилась мне. Что же теперь — бросить ее и погубить?

— Не пугайся, — сказал я тихо.

Я поднял ее на руки. Она не сопротивлялась, только в глазах возник немой вопрос. Ее интуиция была поразительной! Похоже, она понимала мое состояние и верно оценила намерение, потому что стоило жестом попросить ее обнять меня и сцепить руки на шее, как она тут же сделала это с таким же доверием, с каким это сделала бы любая девушка моего времени. Я даже усомнился в верности всего, что читал о людях палеолита.

Убедившись, что она крепко сцепила руки, я включил гравитатор и полого взмыл со своей ношей. Дрожь прошла по ее телу, но она не забилась, не вскрикнула. В ее глазах застыло безмерное удивление.