Изменить стиль страницы

Только бы домой, домой!

Когда я вернулся в избу, поставив в сенях большую ольховую метлу, все уже заканчивали есть. Суткене — ни дать ни взять, тройной сноп жита, схваченный перевяслом посередке, — топталась у станка, налаживая тканье. Зосе убирала со стола порожние миски, грязные ложки. Батрак Еронимас не спеша натягивал поношенный, залатанный пиджачишко, топоча сапогами, измазанными навозом. За столом сидели только двое: старуха, мать хозяйки, истово обгладывающая своими кривыми желтыми клыками жирный мосол, да Юозапас, молодой, красномордый, второй муж хозяйки. Взяв лучинку, он расщепил ее и, заострив, стал ковырять в зубах.

Я сел за стол, робко озираясь вокруг. Надо было начать разговор с хозяйкой, да на ум не шло, как к этому приступить. Половником помешал жидкое остывшее варево, отряхнул оставленную на столе деревянную ложку и придвинул к себе.

Суткене покосилась в мою сторону и в первый раз за все время вдруг сказала:

— Зосе, принеси пастуху похлебки погорячей…

Застучали Зосины клумпес, и, схватив миску, девушка улыбнулась мне, дружески подбадривая.

Я отпихнул ложку, еще раз оглянулся и шагнул к хозяйке.

— Уже снег… — сказал я, глядя на нее.

Она перебросила челнок и, с издевкой посмотрев на меня своими колючими глазами, перевела взгляд на Юозапаса:

— Пошел бы в баню, что ли, брага твоя пригорит.

Тот, продолжая ковырять в зубах и не оборачиваясь, лениво кинул:

— Онике присматривает за огнем.

— Как бы не так, присматривает! Что она понимает, мокрая курица! Не возьмет никто порыжелый самогон! Только зерно пустим на ветер.

— Сам выпью, — огрызнулся Юозапас. — И брось командовать. Меня в гроб не вгонишь, как покойного Игнотаса.

Глаза Суткене потемнели и впились в меня.

— Ну, снег… Так что, ежели снег?

— Домой хочу. Уговор-то до первого снега, — ответил я, опустив голову и крутя пуговку своей старой курточки.

Суткене как стукнет мне по пальцам челноком:

— Пуговицу оторвешь, сопляк! Домой, значит, надумал. Еще сто раз этот снег растает. А подморозит, овец на пожне пасти будешь.

У меня слова застряли в горле. Ранней весной, когда еще снег не стаял, я не мало нахолодался, бегая за овцами, а сейчас, в мороз, снова за ними маячить по стерне?!

— Порядились-то до снега, — пролепетал я, не сдаваясь.

— Молчи, не с тобой рядили! — окрысилась Суткене. — Живет, как у Христа за пазухой, так нет… Сунешься домой, не ровен час, сцапают да в песчаные ямы… И жалованье напрасно положила такое большое. Прошлый год у нас был подпасок из евреев, так и половины не дала.

Меня обуял страх, но я не сдавался:

— Уже снег ведь…

— Жалованья не дам, — грубо отчеканила Суткене и стала подстригать оборвавшиеся нити.

Старуха продолжала грызть свой жирный мосол. Я подошел к столу, взял ломоть хлеба, набил им рот. Но кусок не шел в горло. Я с тоской смотрел в окно, где от талого снега посреди двора разлились серые пятна луж.

— Все равно уйду, — бормотал я, и слезы подступили к горлу.

Целый день пришлось таскать хворост. Когда к вечеру я, никем не замеченный, залез за печку, прикорнул, согревая застывшие руки и ноги, из горницы показалась голова хозяйки.

— Зосе! — кликнула она.

Но никто не отозвался. Зосе осталась в хлеву.

Я еще больше сжался, чтобы хозяйка не увидела меня и не стала бранить, что без дела сижу.

Уверенная, что на кухне никого, кроме нее с мужем, нет, Суткене сказала:

— Юозапас, запрягай коня и поезжай в Лёляй…

— А зачем это вдруг в Лёляй? — медленно растягивая слова, спросил он.

— Полицая привезешь…

— Зачем он тебе?

— Подпаска отдадим. И ни одна собака не пикнет.

— Да как же так, все же человек, хоть и еврей…

— Поезжай, раз говорю! — прикрикнула Суткене. — Видно, хочется тебе этому лягушонку жалованье заплатить?

— Вроде и не выходит иначе…

— Я хозяйка в своем доме! Зерно проросло, картошка сгнила, так, может, последний кусок этому сопляку отдашь?

— А если «пленник» дознается?

— Не дознается, дуралей, уже темно, кто увидит. А заявится — скажем, домой отвезли его, пастьба-то окончена.

Я обмер от страха и удивления. Едва опустела кухня, я проскользнул в каморку, подождал, пока Юозапас уедет со двора, и, когда затих стук колес и никого поблизости не было видно, кроме Рудиса, дружелюбно повиливавшего хвостом, я выбрался из хутора и пустился наутек.

Бежал я по вязкому полю напрямик в жибуряйское поместье. И впопыхах даже забыл про спрятанную загодя в сенцах большую ольховую метлу.

Желтый лоскут i_020.jpg

САПОЖКИ

Желтый лоскут i_021.jpg

С той поры, как я сбежал с хутора Суткене, где промаялся со стадом от снега до снега, прошло две-три недели, однако Диникис так и не пошел к ней за моим заработком.

— Все равно не отдаст, подлюга. Ничего, дай срок, придет день — иначе с ней поговорим, — погрозил он.

Я хорошо знал, какой это день, знал и то, что Диникис свое слово сдержит. Правда, он частенько выпивал и под хмельком нес несусветную околесицу. Но трезвый, если что скажет — баста, как топором отрубил.

Так и остался мой заработок у Суткене. Подумать только: два центнера ржи, два — картофеля, штаны и куртка. Я и во сне видел теплое, мягкое домотканое сукно, добротной валки с ворсинками. А ведь глубоко-глубоко таилась надежда, что на часть заработка мои названые родители Диникисы справят мне сапожки. Это было моей давнишней мечтой, хотя, в сущности, я не смел и надеяться. Вот почему едва тлевшую искорку надежды я изо дня в день заглушал пригоршнями пепла.

Теперь на досуге я мог целыми часами стоять у окна и глядеть на пепельно-серое, мглистое небо, на низкие свинцовые тучи, из косматых краев которых изредка змеилась запоздалая молния. Но думал я совсем о другом. Зима на носу, опять не хватит нашей большой семье хлеба, а я удрал от хозяйки, и мои заработки пропали. Разве меня обязательно отдали бы полиции, разве обязательно расстреляли бы?

В такие минуты где там мечтать о сапожках! Мне стыдно было смотреть Диникисам в глаза. При их малом достатке, я не только ничем не помогаю, а еще и объедаю их.

Однако мало-помалу я успокоился. Ведь Диникисы любили меня, как родного, и я чувствовал себя у них в безопасности. Соседи батраки не подозревали, что я приемыш, еврейский мальчик. Они меня считали младшим сыном Диникисов и даже находили сходство с ними — нос совсем отцовский, а вот подбородок — ну вылитый материнский… И мечта, несбыточная мечта о сапожках нет-нет да и вспыхивала, манила с новой силой.

Однажды вечером, кажется, самым дождливым, какой бывает на свете, отелилась корова Диникисов. За время своей службы подпаском я успел узнать, что коровы обычно телятся по весне. А вот корова Диникисов возьми и отелись поздней осенью. Она вообще была горазда выкидывать самые неожиданные штуки. Бывало, получим, как положено, ординарию[8] или так вдруг жизнь чуть полегчает — наша Буренка сразу прибавит молока. А как дома ни корки, ни шкварки — хоть плачь, перестает доиться, и всё. Ну прямо не животина, а сущее наказание!

Вот и на этот раз Диникене вбежала в избу с радостью:

— Слава богу… Отелилась.

Все повскакали — и в хлев. Там мы увидели пегого бархатистого теленочка с мокрой, слюнявой мордой и плотно прижатыми ушами.

Детвора сразу полюбила теленка. Мы решили вырастить его большим и страшным быком с длинными и крепкими рогами, чтоб мог он ими забодать всех злодеев и обидчиков. Нас же, ясное дело, он должен любить, как и мы его. А когда Диникене надоила и принесла из хлева молозива да напекла блинов, мы совсем были на седьмом небе от блаженства.

Но спустя всего неделю мы почувствовали, как далеко от нас это седьмое небо, и жизнь наша опять стала серой и безотрадной, как поздняя осень. Диникис зарезал нашего пегого любимца. Из головы и ножек Диникене наварила холодца, а мясо почти все куда-то отнесли за долги.

вернуться

8

Часть заработка натурой, продуктами.