Изменить стиль страницы

В его музицировании нет ни одного мертвого момента: в нем все живет, любит, страдает, радуется… Устремленность Фуртвенглера к немедленному звуковому результату, его донжуанская эмоциональная неуемность, его погоня за постоянным обновлением чувства приводят к тому, что слушатель бывает скорее взволнован, нежели тронут его дирижированием… Возможно, он хочет, чтобы кульминация сопровождалась неким чувственным умиротворением, просветленностью, словно земная любовь превращается в небесную. Фуртвенглер, как никто из дирижеров, близок моему сердцу. Он совершенно лишен мании величия и самовосхваления, отличительного признака своей касты; его прирожденная скромность временами проявляется в форме внутренней неуверенности. Но прежде всего ему свойственна детская наивность — качество, всегда отличающее подлинного артиста.

Способность к достижению экстаза через абстракцию присуща не только ему — это общее свойство немецкой культуры. Деформированное и выродившееся, оно произвело на свет гротескную мифологию национал-социализма. Но, устремляясь к бескорыстному поиску правды, оно создает немецкую классическую философию, бетховенский музыкальный универсализм и соответствующее исполнительское искусство. Представителем этой традиции является Вильгельм Кемпф.

Величие Тосканини лежит в иной сфере. Для немцев произведение становится вселенским символом, для Тосканини же вещь остается вещью; произведение для него — это не извилистый поток, но римская дорога, не своевольные природные или мистические силы, которым надо подчиниться, но проявление человеческого духа, проникнутого латинской ясностью.

Если в наши дни немецкие дирижеры могут следовать германским традициям, где бы они ни оказались, то Фуртвенглер был столь глубоко укоренен в прошлом, что, по-видимому, верил: отрыв от родины подвергает опасности его национальное самосознание. Он верил в существование национального духа, который принадлежит стране так же, как ее холмы и долины. Ему казалось, что его музыкальные идеи лучше всего могут воплощаться в Германии, немецким оркестром, перед немецкой публикой. В то время как метричность Тосканини могла быть перенесена куда угодно, ритмическая свобода Фуртвенглера, его несравненное сглаживание контуров, его стремление передать “течение” музыки действительно требовали почти телепатического, интимного взаимодействия дирижера с оркестром. По его собственным словам, секрет управления оркестром состоял “в подготовке сильной доли, а не в ней как таковой — в том коротком, зачастую мимолетном движении к точке, когда оркестр зазвучит вместе на сильную долю. Способ подготовки, формирования этой сильной доли предопределяет качество звучания. Даже самый опытный дирижер всегда поражается той невероятной точности, с которой хорошо сыгранный оркестр отвечает на его самые незначительные жесты”.

“Самые незначительные жесты” Фуртвенглера были лишь немногим сдержаннее, чем самые широкие. Его отвращение к показному, к подчеркиваниям, нарочитым жестам, началам, концам было таково, что, казалось, простой взмах палочкой доставляет ему мучение. По словам одного музыканта, который играл в его оркестре, он делал это “после тринадцатого подготовительного вздрагивания”. Хотя подобная профессиональная щепетильность и благотворна для музыки, она оставляет человека беззащитным перед моральными дилеммами, порожденными тиранией.

Подлинное величие — вот что порождало неприязнь к Фуртвенглеру, ибо великий обязан вести себя более ответственно, чем малый. Но мировые события сошлись так, что он оказался несправедливой жертвой домыслов. Музыканты, более склонные к компромиссам, вступившие ради карьеры в нацистскую партию и симпатизировавшие нацистам, впоследствии получили признание и прославились, ничуть не запятнав своей репутации. Фуртвенглер же, не имея за собой их вины, одиноко и величественно стоял на виду у всех и потому сделался объектом всеобщих поношений. Ему легко было избавиться от подозрений: если бы не он, то Карл Флеш не смог бы бежать в Швейцарию из оккупированной Голландии; многие музыканты-евреи, оказавшиеся в Соединенных Штатах, рассказывали о его стараниях уберечь их от депортации. Но он занимал свой пост при нацистском режиме; от него ждали оправданий в худших прегрешениях и отстранили от руководства оркестром.

По приглашению американских военных властей я выступал в Берлине в 1946 и 1947 годах. Мне очень хотелось поехать туда — как еврею, который сможет пробудить в людях чувство вины и раскаяния, и как музыканту, способному предложить им нечто, ради чего стоит жить. В первый раз Фуртвенглер еще находился под подозрением, и оркестром дирижировал Сержиу Челибидаке, в 1947 году Фуртвенглер вновь занял свой почетный пост.

Как я и предполагал, исполнение величайшей немецкой музыки с этим величайшим немецким дирижером повергло меня в почти религиозный экстаз. Однако, спустившись с небес, я обнаружил, что превратился в предателя.

В 1947 году в Берлине, как и во многих других европейских городах, действовали лагеря для перемещенных лиц, в большинстве своем евреев. Я хотел сыграть и для них. Американские власти любезно устроили концерт — но не в самом лагере (он назывался “Дейпель-центр”), а в кинотеатре “Тиволи”, уцелевшем в одном из пригородов; они организовали доставку публики на автобусах. В зал более чем на тысячу мест пришло едва ли человек пятьдесят из числа “перемещенных лиц”. Объяснение мы нашли в газетной статье за подписью представителя лагеря, “Ионы из Лемберга”.

Когда я прочитал о ваших актах гуманности по отношению к “бедствующей немецкой молодежи” и о том, как вам аплодировали ваши новые поклонники, я подумал, что среди вашей публики, должно быть, сидели те два страстных любителя музыки — Эппель и Кемпке — эсэсовцы из концлагеря Юревиц под Львовом[15], которые заставляли нас петь, пока сами расстреливали наших братьев… Куда бы вы ни поехали, наша газета будет преследовать вас как проклятие, до тех пор, пока не проснется ваша совесть.

Мы с Дианой решили поехать в сам лагерь. Возле проволочной ограды и ворот “Дейпель-центра”, охраняемых часовыми, мы с особой остротой почувствовали, сколь трудно его обитателям возвращаться к мирной жизни. Наша машина подъехала к длинному низкому бараку и немедленно была окружена мрачной толпой. Диана вышла первой. Она подала руку стоявшему поблизости человеку, приветствуя его: “Guten Morgen”[16]. Он в сомнении замер, но она держала руку до тех пор, пока он не ответил рукопожатием. Я, в свою очередь, тоже поздоровался с ним за руку. Двое военных проводили нас в барак и с некоторым трудом провели сквозь густую толпу к сцене. Шиканье, свист и проклятия сопровождали нас всю дорогу. Поскольку шум не утихал, я встал лицом к людям, пришедшим судить меня. Они стояли плечом к плечу, прислонившись к столбам, съежившись, сидели на подоконниках, они ждали, что я начну защищаться — эти бледные мужчины и женщины в ужасающих лохмотьях и шапках-ушанках. Они чувствовали себя изгоями из изгоев, племенем, затерявшимся среди других, “настоящих” народов, проклятыми, уже почти умершими людьми.

Помнится, я сказал тогда: “Не могу никого из вас упрекать за ожесточенность — вы слишком много страдали. Но тем не менее хочу сказать: нельзя строить новую жизнь на одних страданиях. Не дайте повода говорить, что мы научились у своих врагов худшему! Мы, евреи, не просим милостыню, мы работаем! Мы — самые лучшие сапожники, портные, врачи, музыканты! Вот кто такие мы, евреи! Я приехал в Германию, чтобы возродить этот образ, показать, сколь лжива гитлеровская карикатура на нас. Поэтому я здесь…” И люди — подобно теням в аду, которые наконец узнали Орфея, — начали аплодировать и кричать: “Наш Иегуди! Наш Иегуди!”

Иона, который тоже был на сцене, встал, чтобы возразить мне, но ему не дали говорить. Столь острая конфронтация разрешилась примирением и прощением: меня попросили дать второй концерт. К сожалению, это оказалось невозможным — у меня не было и часа свободного времени вплоть до самого отъезда из Берлина на следующий день. Но самый трогательный момент наступил, когда Иона из Лемберга извинился за свои нападки. Позднее он рассказал американским репортерам, что если бы состоялся второй концерт, то на него пришли бы все жители лагеря. “Пожалуй, не стоило слишком строго судить того, кто сам не пережил преследования и лагеря, за то, что он не может в полной мере понять наши чувства”, — заметил он.

вернуться

15

Лемберг — немецкое название г. Львова.

вернуться

16

Доброе утро (нем.).