Рация трещала тоскливо и надоедливо, как сверчок. Керосиновая лампа с чистым высоким стеклом в меру своих сил освещала прокуренную, заполненную людьми комнату.
Томительно тянулось время, а майор Журавлев все не вызывал к себе ни Степку, ни Ивана Иноземцева, Одни офицеры входили в его комнату, другие выходили. И когда открывалась дверь, Степан видел домашние льняные занавески и край стола, заваленного картами.
Было душно. Иноземцев снял шапку. И волосы у него оказались взмокшими.
— Шумно очень, — сказал Степка.
— Штаб! — Ответ Ивана прозвучал многозначительно.
— А если за стенкой стать, то гудят, как на колхозном рынке.
— Сколько тебе лет? — спросил Иван.
— Тринадцать.
— А питюкаешь, как взрослый.
— Что такое питюкать?
— Говорить, рассуждать.
— Это есть, — согласился Степка. — Все взрослые в один голос утверждают, что язык у меня подвешен здорово.
— Тоже неплохо, — рассудительно заметил Иноземцев. — В жизни вполне может пригодиться. Помню, на базу ко мне лектор приезжал. Сорок пять минут проговорил, что у них по-хитрому академический час называется, потом сумму за это дело получил. И угостил я его, как водится, водочкой, балыком… Все не ящики таскать…
Иван, безусловно, намеревался развить мысль и дальше, но из комнаты командира полка вышел лейтенант и сказал:
— Иноземцев, давай со своим мальчишкой. Командир полка ждет.
Иван посмотрел на Степку, кивнул: дескать, держись!
Орденские колодки пестрели на груди майора, словно букет цветов. Их было полных три ряда. Они настолько приковали внимание Степана, что он даже не посмотрел на лицо Журавлева, как всегда, замкнутое, неулыбчивое. Поэтому не смутился, не растерялся. И это понравилось майору. Он протянул мальчишке руку и сказал:
— За автопарк спасибо. Представлю к медали.
До Степки не сразу дошел смысл сказанного. Рука майора была теплой, будто из перчатки. В петлицах краснели по две шпалы. И Степке вдруг захотелось стать взрослым и командовать полком вот так, опираясь ладонью на топографическую карту. Он даже вздохнул.
— Большой личной храбрости паренек, — заметил Иноземцев. — Только мал еще в самостоятельное путешествие пускаться.
Последнюю фразу Иноземцев продумывал весь вечер. Твердил ее, чтобы не забыть. И в последний момент запамятовал одно слово — вместо «поездка» сказал «путешествие». Иван предполагал, что этим вскользь высказанным замечанием он подаст майору мысль поручить ему, Иноземцеву, сопровождать Степана до Туапсе. И тогда он увидит свою Нюру. И она будет говорить ему какие-то слова. А он — смотреть на нее и радоваться.
— Значит, отца искал?
— Пробовал, — ответил Степка.
— Покажи адрес.
Бумажка с адресом была потертой, как старая стелька.
— Разберете? — спросил Степка.
— Разберу. — Майор положил бумажку на карту. — Домой поедешь в двадцать три ноль-ноль с санитарной машиной. Предупреждаю, никаких фокусов — в Туапсе и прямо к маме. А с отцом я найду способ связаться. Мы это мужское дело уладим без твоей помощи.
Майор критически осмотрел одежду мальчишки, поморщился.
— Нет шаровар, товарищ майор, — доложил Иноземцев, привыкший понимать командира без слов. — Размеры великоваты.
Майор недовольно снял трубку, резко крутанул ручку телефона.
— Дайте склад ОВС… Кто это? Слушай, сейчас Иноземцев привезет к тебе мальчишку. Подбери для него шапку и шаровары.
После штабной духоты ночь показалась свежей необыкновенно. Воздух был сухим. Холод на первых порах не чувствовался. И тело будто бы уменьшилось в весе. И Степке хотелось не идти, а бежать под гору.
Иван же, наоборот, не ощущал легкости в теле. Ночь не казалась ему прекрасной. Он думал о Нюре… И костил майора за черствость, за непонимание его, Ивана, мук и переживаний.
Склад ОВС состоял из двух машин-фургонов, покрытых длинной маскировочной сетью. В одном из фургонов теплился огонек. И старшина, пожилой, очкастый, согнувшись, сидел за маленьким столиком, колдуя над накладными.
Шаровары нужного размера отыскались быстро. И Степану тут же было велено надеть их.
Сняв старенькие, рваные брюки, он вынул из кармана пистолет, подаренный ему Чугунковым в разведке. Иноземцев нахмурился. Забрал оружие.
— Дядя Ваня! — взмолился Степка.
— Я уже тридцать лет дядя Ваня… Не игрушка это. И закон на такой случай определенный есть. Строгий очень.
Были, конечно, слезы. А если вернее — две слезинки. Покатились они к губам, оставляя за собой блестящие дорожки. Хорошо, что в фургоне было темно и никто эту слабость Степана не заметил.
Нюра вскрикнула и схватилась за сердце. Из тряпочки на нее смотрели два холодных серо-черных глаза.
Нюру пришлось отпаивать водой. Она никак не могла понять, что ее дорогой Иван жив-здоров. А глазные протезы он передал со Степкой так, на всякий случай. Иноземцев ясно написал об этом в письме:
«Протезы я подобрал точь-в-точь под цвет своих глаз. Мало ли какая может со мной беда приключиться. Путь до Берлина долог. А после войны такие штуковины будет достать непросто. Уж поверь моему большому торговому опыту».
Всхлипывая, Нюра твердила:
— Страсти-то какие!.. Страсти…
Мать онемела, увидев Степку.
Было раннее утро, и туман стлался над улицей. Степан стоял на пороге в этом тумане. И Нине Андреевне на секунду почудилось, что она видит сон.
Она не произнесла ни слова, лишь бестолково улыбалась. А Любаша всплакнула маленько. И, обняв брата за шею, сказала:
— Дуралей…
Для Степки опять началась обыкновенная домашняя жизнь.
Между тем что-то непривычное вкралось в короткие дни поздней осени. Это казалось особенно непонятным, потому что осень тянулась как осень: с дождями и солнцем, с неранними, закутанными в туман рассветами, с сумерками, густеющими к вечерним часам с панической поспешностью. Небо обряжалось в облака, словно в шубу. И они были белыми, курчавыми. Не облака, а шерсть барашка.
Листва облетела. Смотреть на ветки теперь можно было лишь с чувством некоторого сожаления: до того сиротливыми и жалкими они выглядели. Но ничего необычного, непривычного в этом не было. Так же сиротливо раскачивались черные мокрые ветки и прошлой осенью, и позапрошлой, когда еще не гремела война и улицы тянулись чистыми, без развалин, а в окнах вместо фанеры блестели стекла. И люди не носили с собой противогазов и хлебных карточек.
Значит, причина непривычного, беспокойного чувства, заглянувшего к людям, крылась не во времени года, не в потерявших листву деревьях, а совсем в другом.
Уже несколько дней в Туапсе не объявляли воздушную тревогу…
Как же так? Почему? А ее ждали. Ждали с беспокойством, как ждут печальное, но неотвратимое известие.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
— Я просил их прислать мужчину.
— Мне нужно сожалеть, что я женщина?
— Ради бога! — Майор Куников всплеснул руками. И решительно: — Я не требую этого. Наоборот, родись женщиной, не считал бы себя несчастным.
— Разумеется, красивой женщиной, — сказала Галя.
— Вы мне нравитесь. Если бы вы пришли ко мне в газету, вас встретили бы не так грубо.
— У вас была газета?
— До войны.
— Где?
— Далеко. В Москве.
— Я приду к вам после войны.
— Это толковый разговор. Только — для справки — я человек женатый.
— Не имеет значения. Я всегда влюбляюсь в своих начальников.
— Ценное качество!
— Как вас зовут, майор?
— Цезарь.
— А меня Галя.
— Хорошее имя.
— Я тоже хорошая.
— Тем более нельзя брать в десант. Хороших женщин надо беречь, чтобы они после войны красивых детей рожали. После войны нужны красивые дети.
— Сначала нужно победить.
— У вас железная логика. Я бы назначил вас заведующим отделом.
— Благодарю за доверие. Возьмите лучше в отряд.