Изменить стиль страницы

Позади, за спиною, — звон. Многолапый звон, многоногий. Быстрей, все быстрей бежит — а тяжелый звон приближается.

Страшно чувствовать себя дичью, жутко чуять за спиной погоню. Задыхается, нет сил крикнуть — а они все догоняют; нет сил больше ломать травинки — а они все настигают. Разливается душной волной страх над белой степью.

Вспомнить, что-то важное вспомнить…

Крылья, серые крылья… Распахнитесь же, крылья, — распахнулись, шершавые, перепончатые.

Взмывают крылья над степью, и ложится тень птеродактиля на фарфоровые морды волков, и они прижимают уши.

Широки и упруги крылья. Хорошо скользить серой тенью над белым фарфором земли, бежит впереди луна, освещает путь в черном небе, и поет в перепонках ветер.

Зачем я, могучий и сильный, на долгое лежание лег? Опоясаю средний мир прочной нитью с узлами крепкими! Туман — напевы мои, снег и дождь — вопли мои, мгла густая — песни мои!

Мерно машут серые крылья, когти держат черный клубок. Вертится клубок, шевелится, теплым, горячим становится, раскаляется понемногу.

От луны же тянутся волосы, фарфоровые белые нити. Дай мне, дай твою черную нить, я вплету ее в мои косы. Будет мне торжество, звездам ужас!

Раскалилась черная ноша, не стерпела когтистая лапа. На, луна, получай добычу!

Ты каталась бы, луна, по небу, летела бы над белою степью, не играла бы с черною нитью!

Побежали по луне черные трещинки, скользит она вниз, к земле, разбивается с хрупким звоном, взлетают осколки в небо, и каждый звенит: я луна. Гаснет белый фарфор, на востоке и западе тьма, на юге и севере тьма.

Хорошо бы упасть — некуда.

Хорошо бы разбиться — негде.

Крикнуть — нечем и некому.

Я ничто, я нигде.

Что осталось? Не знаю. Что-то осталось. Я — это я. И еще — воля стать.

Просыпается. Пробуждается медленно воля быть.

Поднимает веки с трудом — что-то серо-коричневое. А глаза ищут белый фарфор.

Закрывает глаза, открывает — и снова не то. Снова полог палатки.

На щеке что-то теплое, мягкое — гладит рука. Что-то теплое около уха — губы. Что-то шепчут, не понимаю… не буди меня, не буди, возврати мне мир светящегося фарфора…

Она же не отпускает добычу, будит его, целует, шепчет на ухо и снова целует.

— Просыпайся… я больше не буду тебя изводить… просыпайся, пожалуйста… буду ласковой и покорной… ты меня напугал… такой долгий страшный обморок… они все говорят: перегрелся на солнце… а я знаю, это старуха тебя отравила… и еще виновата я, но я больше не буду так…

Нет, не обморок это, девушка, — был твой милый в путешествии важном, в далекой стране, там, где травы звенят, где деревья гремят, где земля ревет, где болота поросли осокой стеклянною.

Он садится и глядит удивленно, будто видит ее в первый раз. Она же берет его за руку, деловито считает пульс, прикладывается губами ко лбу.

— По-моему, ты в порядке… — смотрит в глаза, — слушай, я не хочу больше тебя изводить. Переселишься сегодня в мою палатку, пусть родственнички судачат, как вздумается… — Кладет палец на его губы: — А сейчас мне пора. Когда сможешь, приходи на раскоп.

На раскопе идет все по-прежнему: сделай это, сбегай туда. Из земли уже показался скелет, гладкий череп оскалил зубы, она расчищает ключицы, работает кистью и скальпелем. Ее руки танцуют, в глазах радостное сияние, и смотрит на желтые кости прямо-таки с нежностью.

Он сидит на борту раскопа — танец рук ее завораживает.

— Как ловко у тебя все получается, кажется, кости сами стряхивают с себя землю! А губы твои шевелятся, о чем ты с ним разговариваешь?

— Я пою ему песню, и он мне тоже. Слушай: она кладет мои кости в мягкую рыхлую землю, она гладит их мягкой кистью, закрывает их теплой землей. Прорасту из земли, как семя, шумящим деревом стану. Хорошо работает девушка, за обильный, богатый стол посажу ее предков.

— Непонятная песня, — качает он головой, — почему закрывает, а не откапывает, почему не потомков, а предков?

— Так складнее, не придирайся к словам. А вот про тебя: он будет меня рисовать на голубой хрустящей бумаге. Не рисуй меня кое-как, рисуй меня тщательно, до отвала накормлю твоих внуков.

— Как блестят у тебя глаза, — он садится с ней рядом на корточки, — разве можно так возбуждаться из-за старых костей?

Ее руки продолжают свое непрерывное движение, освобождая от земли ребра скелета. Ей приходится нагибаться все ниже, и в косых лучах солнца на ее напряженной спине рельефно выделяется каждый мускул и каждый позвонок. Он непроизвольно кладет руку на ее загорелую до лилового поясницу.

— Какая разница, из-за чего возбуждаться — из-за костей или… из-за кожи…

— Ну знаешь… — Он с силой, почти грубо, привлекает ее к себе.

— Перестань, он рассердится, — в голосе ее беспокойство, — а впрочем, — она делает вид, что прислушивается, — он говорит: целуйтесь дети, резвитесь, пусть умножатся ваши внуки, — целует его в губы и со смехом отстраняется.

— Почему нам нужно его разрешение? — обижается он как бы в шутку. — Разрешение косоглазого пастуха, гонявшего невесть когда овец в пыльной степи?

— Ну какой же он косоглазый! Посмотри, какой лоб, лицевые кости — чистый европеоид! И наверное, хорош был собой: зубы даже сейчас жемчужные… А тебе он говорит вот что: что ты знаешь обо мне, не обученный антропологии мальчик? Десять пеших и десять конных — двадцать воинов мне под силу, а тебя каждый из них задушил бы одной рукой. Что ты знаешь о моих землях? О моей стране?.. Серебристые тополя и лиственницы повырастали вместе, и не было имени и числа другим прекрасным деревьям! Степные полынь и ковыль повырастали вместе, и не было в тучной траве пустого места — пространства! Ревут в лесах, ища пищи, силой страшные звери, шестидесяти родов жаворонки поют и забавляются в небе, семидесяти мастей антилопы идут, пасясь, друг за другом! Вот какова моя страна, мальчик!

А скальпель и кисть танцуют, обнажаются желтые кости, не стыдятся своей наготы, подсыхают, темнеют на солнце.

Вдруг под кистью — изумрудная зелень: наконечник стрелы, покрытая зеленью бронза.

Прожужжала стрела над степью, пропела и нашла свою цель — щель в доспехах, ямку между ключицами, основание шеи, седьмой позвонок. И вот уже конь без всадника запрокинул голову, ржет и уносится к горизонту.

Господин сурок, вы уже описали это? Да, да, господин хранитель, господин покойник вел подвижную жизнь! Не простой пастух лежит в этой могиле, сильный дух обитал в этом черепе, мощная воля светилась в его глазницах.

— Смотри, что творится! Еще бронза, да какая, кинжал! Нет, ты не понимаешь, что это значит, — посмотри перекрестие: крылья бабочки. Все пишут, и даже дядюшка, что это четвертый век, а здесь несомненно пятый! — Она ласково гладит желтые кости ладонью. — И за что мне такая удача? Может, ты мне приносишь счастье? — Косится на него, хмурится: — В чем дело? Почему у нас постная физиономия?

— Не по себе мне от всего этого… — не пытаясь скрыть раздражения, он встает и отходит в сторону, — от всей этой загробной лирики… что-то в этом больное, уродливое… неужели сама не чувствуешь?

— А, вот в чем дело… — она тоже встает, разминает затекшую поясницу, — ты просто ревнуешь меня к костяку, и напрасно, — смешок, — ибо можешь получить то, что ему недоступно!.. Хотя… — она снова как бы прислушивается, — может быть, в чем-то ты прав… он тоже мной недоволен.

Перестань болтать глупости, женщина, как ты смеешь дразнить мужчину. Повернись, покажи себя, пусть заметит он твои груди, живот и бедра, пусть целует и ласкает тебя.

Она делает шаг к нему, смеется возбужденно и нервно, и на миг в его мыслях мелькает: это развратный смех.

Чего же ты медлишь, мальчик? Сорви с нее эти тесемки, повали ее на горячую землю, искусай ее губы до крови, и пусть она под тобой стонет и извивается.

Она делает еще шаг, пальцы ее разжимаются, кисть и скальпель падают на песок. Ей в лицо бьет заходящее солнце, зрачки затуманены, губы красны и округлы.