Изменить стиль страницы

Но вражьи силы не дремали: столетие шла подготовка к закабалению русского человека. А потому при Петре лишь уже чисто юридически оформляется этот отказ от традиции соблюдения Алексеем Михайловичем «Русской Правды» Ярослава Мудрого: «…в царствование Петра Первого, который указом о единонаследии (1714 г.) вообще закрепил крестьянина за помещиками» [41, с. 168].

Но лишь одним изобретением для русского человека застенка, с тех пор раскинувшегося на огромные расстояния, вся эта эпопея не закончилась:

«Петр закрепостил крестьян, а Екатерина раздала казенных крестьян в частные руки» [41, с. 168].

За такие «подвиги» их и принято называть «великими».

Но даже в лютую годину крепостнического безвременья, спровоцированную усаженным нам на шею царем-антихристом, русский народ, относительно других народов Европы — «свободных», имел куда как много более предпочтительное положение:

«Пушкин присоединяется к мнению Фонвизина, что судьба русского крестьянина счастливее судьбы французского земледельца. Пушкин утверждает, что русский крепостной счастливее даже английского (тогдашнего) рабочего. Описав «ужасы» (не исключая отвратительных истязаний) английских рабочих, Пушкин говорит: «У нас нет ничего подобного. Повинности вообще не тягостны. Подушная платится миром, барщина определена законом; оброк не разорителен… Крестьянин промышляет, чем он вздумает, и уходит иногда за две тысячи верст вырабатывать себе деньгу… В России нет человека, который не имел бы собственного жилища. Нищий, уходя скитаться по миру, оставляет свою избу. Этого нет в чужих краях. Иметь корову везде в Европе есть знак роскоши, у нас не иметь коровы знак ужасной бедности. Наш крестьянин опрятен по привычке и по правилу: каждую субботу он ходит в баню, умывается по несколько раз в день»…

…Пушкин справедливо находил, что на Западе (даже в Англии) отношения между высшими и низшими сословиями отличаются гораздо большей унизительностью, доходящей до подлости. Вспомните таких «рабов», как живая Арина Родионовна, и сочиненный, то есть списанный с натуры Савельич» [69, с. 208–209].

Не меньшей удивительностью отличаются воспоминания об этих самых неких якобы «рабах» у Н. В. Гоголя. Когда он ехал в очередной свой вояж по России:

«…попалась навстречу девочка с миской земляники. Гоголь хотел купить, а девочка отдала ягоды даром, сказав: «Разве можно брать деньги со странников»» [127, с. 459].

То есть с людей, идущих по миру с сумой: вот за кого девочка-крестьянка приняла путешествующего барина. Русская девочка, очевидно, еще не зная, в какую одежду одеваются зажиточные люди, подала барину милостыньку. Подала земляничкой, но отдала бы, думается, все то, что у нее на тот момент было под рукой: ведь странникам на Святой Руси, где и проживала эта девочка, всегда было принято подавать. Проезжий же барин жил в совершенно другой стране, хоть и в той же казалось бы самой. Вот тогда-то, думается, Николай Васильевич и задумался: а кто же из них двоих является нищим? Ведь торгующие чужими душами Плюшкины со Коробочками, что просто непревзойденнейше он отобразил в своей поэме, с высоты своего блошиного взгорка всерьез считают себя хозяевами тех людей, чьи дети им самим готовы подать милостыньку, напрочь при этом отказываясь принять за это хоть какую-либо компенсацию. И им невдомек, что кто-то там порешил считать их своею собственностью: этих засевших на их теле инфузорий они просто не замечают, хоть и понимают, что какая-то мелочная душонка все ж попивает их густую сочную кровушку. И давно пора бы стряхнуть с тела эту присосавшуюся надоедливую вошь, да все как-то пока руки не доходят.

Девочка не разбиралась в одеждах. Ей было еще неизвестно, какой покрой платья предпочитают высшие слои общества. А встретился ей проезжий человек на дороге, ведущей в Оптину пустынь. Потому, очевидно, он и был ею легко принят за странника, которому русский человек всегда дает приют и кормит безплатно. Но жизнь таких людей, как тогда, вероятно, понял Гоголь, он знал слишком плохо. А потому был так сильно поражен поступком девочки.

Так как же вдруг случилось, что приписанное нам «тысячелетнее рабство» самими нами оказалось вдруг не обнаружено?!

Сначала о неких якобы «перепродажах» русских людей — оптом и в розницу.

Любой, так сказать, «перепроданный» русский человек, если ему такое не пришлось бы по вкусу, мог взять да и уйти. Вот пример, над которым и сами коммунисты, не понимая, что роют себе при этом яму, будут рукоплескать просто взахлеб:

«Сравнительно недавно вполне точно, по документам, установлено, что дед Ленина, Николай Васильевич Ульянов (1764–1836), был крепостным крестьянином деревни Андросово Сергачского уезда Нижегородской губернии. Отпущенный в 1791 году помещиком на оброк… спустился вниз по Волге до устья, уже не захотел вернуться и в конце концов стал «вольным» астраханским мещанином» [50, с. 199].

То есть ушел просто так — надоело на кого-то батрачить. А потому с барышом и не воротился — присвоил его себе: дело, судя по всему, в те времена обыденное.

И ни о каком возможном конфликте с барином этого крепостного крестьянина нам не известно. То есть не вернулся он с барышом не из чувства мести или недовольства, а просто так.

Но если был бы еще какой-либо конфликт, то и разговору о невозвращении вообще никакого не было бы. Потому пробовать помещикам выказывать какие-то там свои особые права на судьбу русского человека было просто безполезно: он мог уйти в любой момент, если ему что-либо здесь, на месте своего изначального обитания, не слишком понравится. Ведь пойти по миру с сумой никому запрету не было! А значит, любой, так сказать, «перепроданный» крестьянин, даже обмененный на борзую, что было особо модно смаковать в репино-некрасовских кругах, мог просто собрать пожитки да и уйти куда ему вздумается! Поиск же беглого стоил, думается, денег немалых. Ведь и полиции у нас было в восемь раз меньше, чем во Франции.

Так откуда же возникла эта странная легенда о перепродажах русских людей оптом и в розницу?

Эта странная версия, судя по всему, могла возникнуть только после захвата власти в нашей стране большевиками. Ведь исключительно лишь им была необходима легенда о некой «тысячелетней рабе», которую именно они якобы от чего-то особенного затем и освободили. Потому мнения Репино-Некрасовского образца, по запланированной программе невероятно раскрученные пропагандой захвативших власть, в стране интернационалистов, им оказались в самый раз. Но достаточно серьезные нестыковки этих версий с действительностью слишком заметны и просматриваются невооруженным глазом за версту.

Вот что нам на эту тему сообщает Ключевский, и в мыслях не имея как-либо скрасить создавшуюся тогда ситуацию:

«…безтолковые поборы, какими помещики обременяют своих крепостных, вынуждая их на долгие годы бросать для заработков свои дома и семьи и «бродить по всему почти государству»» [49, с. 523].

То есть вот отчего, как теперь выясняется, страдал некими изобретателями «тысячелетней рабы» чуть ли ни колючей проволокой притороченный к барскому полю русский крепостной: он полжизни где-то шлындал по своим делам, даже в самых кошмарных сновидениях не представляя, что за его душу какие-то там баре ведут какой-то там такой торг. Он мог в любой момент оказаться в любой точке своей огромнейшей страны: от Чукотки до Польши и от Финляндии до Сахалина. Никаких ограничений в передвижении по своей стране он, как теперь выясняется, вовсе не испытывал. Ведь даже в самые страшные времена, бироновские, Ломоносову, например, доводилось часто видеть:

«…крестьян, которые, по тогдашнему выражению, «скитались стадами»» [75, с. 121].

То есть даже и тогда, когда мужское население России, Петром уменьшенное наполовину, стараниями его «птенчиков» все так и продолжало уменьшаться, что сопровождалось голодом и эпидемиями, русский человек, не связанный никакими удавками, лишь теперь, как получается, для него и изобретенными, скитался по свету «стадами». То есть в количестве слишком немалом, чтобы его миграций в хлебные волости можно было как-нибудь попытаться не заметить, объявив его накрепко прикованным к не принадлежащей ему барской земле.