«О боже! Прорвался из чирья гной! Чем мой двор хуже твоего? Я баба, что с меня взять? А ты покупай колхоз — капиталист чертов. Вы и так его, колхоз-то, под корень подточили. Скоро вовсе завалите…»

— Я не треплюсь, правду говорю! Я и тебя за пшеницу взял! У матери твоей выменял!

— Еще чё скажешь, микада несчастная?!

— И ты, как мать, жадюга! Ничем утробу твою не насытишь, все только тебя ублажаю! А что за это имею? Жизнь горчее редьки! Ни разу имю свою не услыхал! Хоть бы случайно проговорилась, стена ты холодная, лягушка из колодца! В этих перинах для меня кирпичи, кирпичи! — Козанок лупил по постели: вместе с руганью из форточки вылетали и глухие удары.

— Сейчас раздеру их к чертовой матери, и пух по ветру кину! — воевал Козанок. — Все равно ни от них, ни от тебя тепла не знал… Паскуда ты белоглазая, боле никто!

— Я паскуда? Я паскуда?! — налетала вне себя, видать, Нюська. — Кто я? Разгребай хренов! Недоносок, мешком пришибленный! Для тебя я паскуда! А ты хотел за колхозную пшеницу хорошую жену заполучить? На вот — выкуси! Я так и сделала, чтобы ты, гад ненавистный, мною подавился, как я тобой! Господи, что же ты не уберешь его с глаз моих, сил у меня нет глядеть на постылого! Все в душе переворачивается! Подохни ты, гад, хоть в эту минуту, — слезы моей не выкатится…

Нюськин визг неожиданно прервался; от глухой утробной возни засодрогался дом. Что-то стукнуло в стену изнутри и рассыпалось тонким звоном стекла.

— Убил! Убил, зверь! — послышался взывающий к помощи Нюськин вопль, и все стихло.

«Как бы он ее за такую смелость насмерть не пришиб. Дьявол меня дернул подойти к ней нынче, — подумала Поля. — Не иначе как после ругани на огороде не с той ноги вошла она в дом, набросилась на Козанка. А ведь не зря ходили слухи, что Фекла, когда Козанок сватался, согласилась за пшеницу отдать Нюську. Та жадная была — несусветно. Бывало, аж руки у бедной затрясутся, как увидит, что плохо лежит в поле. Вот они и снюхались. Вон и сам Козанок идет, легкий на помине…»

Тот прошел по двору — маленький, коротконогий, в своих виснущих сзади, как будто под ними не было плоти, штанах. Под ярким солнцем еще более неопрятной казалась его одежда. Пиджак, брюки, фуражка, пропитанные пыльными пятнами солярки, были как изжеванные. Похоже, и спит — не раздевается.

Шел Козанок медленно, едва переставляя ноги, видно, не мог отдышаться. Остановился возле чурбака, на котором рубили птице голову, повернул к Поле лицо, не видя ее за кустами смородины. Поля даже головой дернула от заглянувшего ей в глаза уродства.

«Боже, твоя воля! — ворохнулась у нее жалость к Козанку. — Лицо-то раздуло ему, как у утопленника! А глаза запрятались и не двигаются — совсем неживые! Допился бедняга…»

Его, будто ветром, с натугой клонило вперед, на чурбак. Но ногами Козанок старался устоять на месте. Воспрянув, он преодолевал эту толкавшую его, постороннюю силу, снова откидывался назад.

И тут Поля увидела, мелькнуло у нее в глазах: сидит у Козанка на загривке маленький, рогатый и озорной невозможный — сам сатана, не иначе. Оседлал и глумится над ним, гнет ему затылок. Ведь он его спихнет! Сейчас стукнет по непутевой голове, и Козанок, квелый и гнилой изнутри, рухнет на землю без жизни.

Но Козанок вдруг, как ожил, сам, никем не толкаемый, резко наклонился, выдернул из чурбака топор и с разбегу наскочил на дом, забухал по толстым плахам. Затем скрылся в глубине двора, и оттуда продолжали слышаться удары. С хрустом ломалось что-то некрепкое, попавшее под топор, шумно разлилась по земле вода, наверно, кадушку разбил. Выскочили из катуха свиньи, заметались, ошалело визжа. Вдруг впереди в мерцающем синевой воздухе зловеще сверкнул топор, запущенный Козанком издали. Он описал дугу, громыхнул о железные ворота примыкавшего к Полиному огороду Козанкова гаража и, выпевая тонкую мелодию, рикошетом перелетел через забор. Топор шаркнул прямо перед Полей, зарывшись острием в землю.

— Кого пожалела, дура старая! — Она вскочила и устремилась к своей избе. — Изверга пожалела, супостата своего! Чуть не убил, зверь лютый! От таких добра не жди, ни за что погубят! Сами будут драться и тебя пришибут!

— А, опять, баламутка, подслухивала!

Поля оглянулась: Козанок, вцепившись в изгородь, кричал вслед:

— Беги, беги, не оглядывайся…

Перед дверью в сенцы еще раз посмотрела назад. На Козанка налетели и жена, и дочь; кричат, отдирают от забора. Нюська голову ему скручивает, дочь Любка за пиджак тянет…

3

Вбежав в избу, Поля опустилась на лавку в кухне, уперлась в нее с боков руками. И все покачивала изумленно головой, неподвижно глядя перед собой суженными к вискам глазами.

— Ну сатаны… вот жизнь-то себе устроили! Вот так уж устроили…. — с трудом переводя дыхание, все шептала Поля.

Может, она долго сидела бы так, раскладывая по полочкам событие в доме своих соседей, происшедшее, по мысли Поли, не без участия самого дьявола, который привиделся ей на загривке у Козанка, если бы глаза ее не стали постепенно различать блины в чашке, намасленные и приготовленные ею для молодых, кухонный стол и снова печь с ухватами в углу. Она тут же вскочила с места и принялась за свою на время забытую и особенно необходимую теперь домашнюю работу. Быстро прибралась на кухне, обернула чашку с блинами и, прихватив во дворе вилы, направилась к дому своих детей.

На улице, на просторе, Поля ободрилась немного. Только досадовала на себя, что так долго не была у сына. Дня три, наверное. Связалась с этим сеном, с утра до заката солнца ворошат его. Тоже жалко упустить случай. Терешонок сказал, за проценты работают. Все центнера два выделят.

После урагана, какой только что пронесся возле Поли, ее сын и сноха казались ангелами. Но все равно она шла с намерением дать им хорошую выволочку. Сноха, видать, Зорьку ни в обед путем не выдаивает, ни вечером. Утром ведро всклень было. Ничего эта азиатка не умеет делать. И сын тоже не хозяин нисколько. Это куда дело годится — корова дома не ночует. А ей за это в глаза тычут. Ведь люди насквозь все видят.

Она нарочно пошла не задами, как обычно, а селом. Все-таки Поле стыдно было, что связалась с Нюськой. Вроде бы ее грязь и к ней пристала. Истинно говорят: не тронь — вонять не будет. Вот и пошла улицей. Может, думала она, кто встретится, спросит: из-за чего Козанчиха ругалась? Тогда бы Поля опередила Нюську, все рассказала про нее, тигрицу лютую. Да и просто так хотелось увидеть кого-нибудь, поговорить, душу отвести после такого утра.

Июнь с самого начала стоял на диво теплый и дождливый. На задворках чуть не в рост человека вымахала сурепка. Желтые лавины ее устремились между домами прямо на улицу, к дороге. Было солнечно, но еще не жарко. Над цветами сурепки стоял пчелиный гуд.

Никто не встретился Поле. Улица была пустой. Все-таки как умеет распорядиться по-своему жизнь. Сейчас только кое-где между деревянными домами сохранились старые саманные избы. Такие, как у нее, облезлые после зимы, вроде лишаями покрытые, с позеленевшим тесом на крыше, с окнами на уровне земли. Доживают в них солдатские вдовы, чьи мужья сложили свои головы, а дети разъехались. Даже в войну, когда всех до единого мужиков позабирали, возле таких вот кухнешек с самого утра, как воробьи, горланили ребятишки. Во что только не играли: и в «цацки», и в «козанки». Бригадир по домам не ходил, а становился посреди улицы и окликал всех, кому идти на работу. Все были на виду. Сейчас поогородились высоченными заборами, идешь как вроде мимо крепости. Никакой жизни не слышно.

Поля свернула на новую улицу, где жили сын со снохой. На голубой, до сих пор непривычной табличке первого дома белыми буквами было написано: «ул. Молодежная». Как в каком-нибудь путном городе. Ряд кирпичных построек под прямым углом начинался от-старого села и длинно уходил к зернохранилищам. Селились в новых домах молодые специалисты и переселенцы, наехавшие к ним из разных мест. За сараями и огородами зеленела, набирала колос колхозная пшеница. Второй ряд домов только начали закладывать.