Тут Мельников столкнулся со знакомым коком, тем самым, заботам которого он поручил семью.
— Где мои?
— Потерял я твоих. Народу много. Отстали они от меня, кричу — не слышат.
— Отставить! — прервал его Мельников, уже зная всем своим существом, что семья его осталась в Севастополе.
Плакал ли он тогда, не помнит. На несколько дней сохранилась боль и вялость в глазах. Худенькое личико сына неотступно стояло перед ним. Больше суток простоял Мельников на юте катера, глядя в ту сторону моря, где за скрывшимся заревом умирал или уже умер его сын.
Добравшись до Большой Земли, он скоро оказался в артиллерийском дивизионе гвардии майора Матушенко, севастопольского храбреца и любимца.
— Мы еще повоюем, Мельников, — сказал тот. — Надо за Севастополь рассчитаться.
— Точно, товарищ майор, счеты есть, — ответил Мельников, ничего не сказав о сыне.
И если бы контуженный лейтенант не поправился и не доложил о подвиге Мельникова, быть может, и сейчас никто бы не знал, чего стоил ему Севастополь…
1943
Эпизод искусства
Ему ни за что не хотелось умирать в тот сырой и зябкий осенний день в калмыцкой степи, когда семьдесят танков двинулись на наше расположение и двенадцать из них атаковали казачью батарею, а потом, откатившись назад от сумасшедшего огня ее двух уцелевших орудий, полезли в обход наших частей.
Против двух стволов действовало полтораста, и конец неравного боя был уже близок. Больше десяти, ну, скажем, пятнадцати, ну, а в случае чуда — двадцати минут никто не должен был выдержать, даже те, кто еще уцелели. Погибшие — и те были посмертно ранены по третьему и четвертому разу, будто немцам мало было убить их один раз. Раненые даже не уползали в тыл, не желая зря тратить последние силы — все равно уползти от смерти было немыслимо.
Но он ни за что не хотел умирать в тот день, такой грязный и липкий, что казалось, никого из погибших не станут предавать погребению из-за непролазной грязи, если она не засосет трупы раньше, чем вспомнят о похоронах.
Он стоял на броневичке, застрявшем позади батареи, в болоте, и глядел на картину сражения так, будто дело происходило на экране и снаряды не могли ни разорвать его в клочья, ни ранить, ни оглушить. Это не потому, что он был выше страха, а, наверное, страх исчез из его сознания, как исчезло все остальное, все мысли и все ощущения, и остались только глаза и слух.
Продолжать жить означало ждать своей очереди на смерть. Тут уже не было долголетних людей, спасибо, если оставались еще долгоминутные.
Четыре танка, обходя, наткнулись на казачий артиллерийский обоз, случайно располагавший двумя бронебойными ружьями. Тут один старичок, кубанский доброволец, — ему шел шестьдесят первый год, — выпустил по ним несколько пуль, и танки свернули с курса. Теперь они лезли как раз на броневичок. К ним пристраивались с фланга еще восемь машин. Все они били по броневику. Шафарин сел к пулемету и выпустил в упор по танкам восемнадцать дисков. Танки остановились и стали расстреливать броневик, как мишень. Но все-таки атака их была сорвана. И тогда в погоне за жизнью он — Шафарин — выскочил из своей машины и лег в канавку. Думал, что сойдет за убитого, а вечером отползет к своим. Но его взяли в плен. В Буденновске, куда был он вскоре доставлен, посадили его в тюрьму — он бежал. Краснодар тогда еще был у немцев, а в Краснодаре жила мать Шафарина, он направился к ней. И тут, у матери, его арестовали второй раз. Какая-то сволочь сообщила немцам, что он-де разведчик из казачьего корпуса, агент этих неистовых «красных чертей», как называли немцы кубанских казаков за красные верхи папах да красные отвороты на рукавах черкесок.
Мать пошла вместе с ним, и думалось тогда — все кончено. Но, продержав несколько дней, их каким-то чудом выпустили. Вероятнее всего, хотели проследить — с кем встречаются, где бывают, и раскрыть всю агентурную сеть. Но Шафарин не был, как мы знаем, разведчиком, а был всего-навсего беглым военнопленным, однако настаивать на этом не мог. Почему, станет ясно дальше. На допросах он твердил и твердил, что был в армии, учили его там на повара и он ушел домой, потому что до смерти надоело чистить картошку. Конечно, о том, что он награжден был медалью «За отвагу», что пошел в армию добровольцем мстить за погибшего на фронте отца, а также о том, что он сумасшедшим пулеметным огнем из броневика остановил танки, он молчал. Ну, его подержали и выпустили, на прощанье избив до крови.
Он стал жить дома, носил матери воду, помогал по хозяйству соседкам и, само собой разумеется, ни к кому не ходил, чтобы случайно не запутать людей, ни в чем неповинных. Он все время работал во дворе, стругал, копал. Вечно его видели то с топором, то с лопатой. Прямо загляденье. И немцы, наконец, оставили его в покое, перенеся свою слежку в другое место, потому что какая-то сеть красных в городе все-таки, безусловно, существовала. Еженощно она давала о себе знать порчей проводов. Немецкие связисты просто не успевали чинить их, а штабы и учреждения замучились, то и дело теряя между собой связь.
Наконец Краснодар был освобожден от немцев, и Шафарин побежал разыскивать свою часть, ту, которую он невольно покинул в грязный осенний день в калмыцких степях.
— Леня, ты бы остался, — сказала мать. — В твои годы какой из тебя вояка!
— А что? Я же, мама, давно воюю. И в корпусе воевал, и здесь, дома. Это я ведь связь им портил. Дня не было, чтоб не рубил.
Майор Степан Тихонович Чекурда, славный артиллерист знаменитого 4-го Гвардейского Кубанского казачьего кавалерийского корпуса, улыбаясь, говорит:
— Ну, как, по-вашему, — это не эпизод искусства? Тринадцать лет хлопчику, а казак. В полной форме казак и патриот. Да вы сами же видите, что вполне казак.
1943
Колеса Москвина
Степь ровная, без курганов и без ложбин, точно природный аэродром. Она второй год не засевалась и вся заросла золотистой сурепицей. Это очень красиво и очень невыгодно: трудно маскироваться. Пушечный выстрел взбивает впереди орудия огромный кусок золотого ковра. Впереди стреляющего орудия образуется как бы зеленая проталина, хорошо заметная сверху.
Для артиллериста степь — дурная огневая позиция. Хуже нет. Она дурна во всякое время года, в любое время суток. Представьте подводную лодку, потерявшую способность к погружению, и вы легко вообразите положение батареи тяжелых морских орудий в открытой кубанской степи, перед активным противником, который по нескольку раз в день фотографирует степь с неба. Гвардии капитан второго ранга Москвин должен был сражаться именно в такой степной обстановке.
У многих поэтов можно найти сравнение степи с морем. По-видимому, сходство действительно есть. И, быть может, эта схожесть степи с морем подсказала гвардии капитану второго ранга Москвину единственно возможное поведение в степи. Как бы вел себя корабль перед лицом противника? Несомненно, он находился бы в непрерывном маневре, а не лежал в дрейфе и не становился на якорь.
Стало быть, в беспрерывном маневре должны находиться и пушки в степи.
Должны!
Но одно дело корабль, железный дом, в котором все вместе и все движется трудами машины, и другое дело пушки, из которых каждая сама по себе, а при пушках — боеприпасы, требующие, во-первых, укрытия в землю, а во-вторых, каждый раз специальной переброски.
На корабле не нужно при каждом новом маневре устраивать каюты, переносить снаряды, менять место камбуза.
Сходство моря со степью не облегчало дела Москвину, но у него не было никакого иного выхода, как только вообразить себя в море.
И пушки его стали вести кочевой образ жизни. Они использовали временами даже такие условные маскировочные «приспособления», как тени облаков над степью, почти недвижно стоящие в знойные летние дни.
Противник тщетно пытался накрыть Москвина, тот не давался.