Изменить стиль страницы

Прощайте, комбайны!

Прощайте, ураганы!

Прощайте, стрекозы!

До новой встречи!

— А к тете Саше не заедем? — вдруг, сам не зная почему, спросил он и покраснел: сердцу его хотелось сказать совсем другое. Возвращение по старой дорого было необходимо, чтобы показать себя новым, каким он раньше не был, и тете Саше с ее молчаливой Олей, и Бабенчикову, и Чумаковой, между тем как на пути к новому перевалу его никто не знал.

— Это какая же тетя Саша? — спросил отец прищурясь.

Среди людей, промелькнувших перед ним, она не занимала того места, которое отводил ей в своей душе Сергей. Не сразу поэтому предстала перед ним ночь на пасеке, зубная боль Сергея и темный силуэт женщины, по-матерински прижавшей к себе приезжего мальчугана. Не сразу припомнил он восторженный лепет сына о каких-то подземных водах, меде, о безногом инвалиде войны — агитаторе. Жизнь входила в его мальчика широким, как степь, раздольем.

— Ну что ж, — сказал он, вставая и гладя Сергея по голове, — раз такое твое желание… заедем ко всем твоим…

1948–1949

Рассказы

Два короля

Стоял месяц благоуханий, первый месяц осени, пахнущей спелыми дынями. Едва расплескивая голубизну неба, солнце лениво гребло через залив Измира. На краю моря, за заливом, паслись голубые острова, Смирна лежала в тишине послеобеденной дремы, раскинувшись набережной, смуглой, как анатолийская женщина. Столик англичан стоял у ее ног. Они отдыхали в уюте смирнского мрамора, довольные пыльным очарованием города после странствий по анатолийским деревням. Они пили вино и говорили о веселых вещах, далеких от будней.

Они были англичанами, все шестеро, лучшими из выпуска нации за последние тридцать пять лет, — специального заказа для работ в колониях, точные, как те винтовки Манлихера, что были выпущены для колоний вместе с ними. Они были англичанами, а за ними, за их столиком, шла тишайшая осень Ионийского моря — месяц ласкового покоя; Роберт Бекер работал с шерстью, и о шерсти никогда не придумаешь ничего смешного, — шерсть серьезна, как стерлинг; Боб и Генри строили химические заводы, — что тут смешного? Эдвард и Колли экспортировали «гаванну» из Смирны, а Оскар — хлопок из Аданы, но и тут решительно ничего не было смешного.

— Вы знаете, как создавались ковры? — спросил левантинец Исаак Ру.

Он был худ и высок, с бородой цвета мореного дуба и глазами из черного дерева; борода росла у него, как бурьян на пожарище — из разных мест, неровными кустами, и стекала ручейками косм к подбородку, где образовывала узкий клин. Он владел негромким, всегда простуженным голосом, знающим много оттенков убедительности, и выносливым, как анатолийский мул.

— Два слова, — и вы поймете, а потом я расскажу вам действительно смешную историю, — повторил он. — Сначала были шатры и люди в шатрах. Старший в роде начертал на полотнище шатра свой знак. К этому знаку прибавили знак рода, потом знак бога, охраняющего род. Род вырос в племя, и знак его поместился там же. Другие роды пришли соединиться с первым и бросили, как визитную карточку, свои значки на общий узор племени. Потом тут же записали ремесла племени, начертали формулы рыб и зверей, пометки о войнах, о морях, о победах и о вождях.

— Что мне сейчас пришло в голову, Ру, — сказал Генри. — По вашей теории орнамент создался как бы на липком листе «мухолова». Лежит такой лист, а на него летят и прилипают мухи иероглифов.

— Совершенно так оно и было, — ответил Ру. — Уже значительно позже какие-то руки, любящие музыку глаза, распределили этих «мух» на липком листе ковра так, чтобы было выразительнее и проще.

— Давайте-ка, Ру, лучше вашу смешную историю, — сказал Оскар. — Это до невозможности скучно, — то, что вы рассказываете.

— Еще одно слово, и я перехожу к истории, — ответил Ру. — Липкий лист был заполнен, племена размножались, вырастали в народы, народы строили царства, роднились с другими народами, орнаменты тоже роднились, скрещивались, изменялись в деталях, отражали в себе язык эпох. Тысячи ткачей ткут один и тот же орнамент, но мы с вами покупаем неповторимо сделанный, ибо он живет новым преображением старого. Вещи имеют свою биологию, точную, как и наша.

— Понятно, — сказал Генри. — Давайте теперь вашу историю.

Но Боб прервал рассказ Исаака Ру.

— Знаете что мне пришло в голову, — сказал он, — я вижу, мы не найдем лучшего подарка королю, чем хороший ковер. Это будет подарок от англичан, поднимающих Азию. — Он взял Исаака за руку. — Вот где нужно развернуть вашу теорию об орнаменте, если она, конечно, верна. Пусть в орнаменте на фоне ваших полумистических иероглифов найдет себе место повествование об эпохе нашей цивилизации, об эпохе нашей работы в дикости и невежестве Азии.

— Более оригинального подарка мы не найдем, — признал Исаак, и остальные согласились с ним.

Это были дни, когда очередной принц Уэльский благополучно занял, по законам своего ремесла, трон короля Англии. Вопрос о подарке был решен. Разговор перешел на темы о его выполнении, и никто не вернулся к обещанной Исааком Ру смешной истории.

Возвращаясь через месяц из деревень Мээмурет-Эль-Азиса, Оскар, покупатель хлопка, встретил в пути Исаака Ру, едущего в Ушак закупать ковры для своего общества и одновременно заказать подарок королю.

Ушак, город ткачей, воспетых в анатолийских газелях, лежал от них в трех-четырех днях пути, но они должны были его проделать в неделю, ибо Исаак Ру шел с караваном ковровщиков. Ковровщики неустанно бороздят страну вдоль и поперек, ищут старые ковры и заказывают новые, везут с собой рисунки западных художников, краски немецких фабрик и дешевую бумажную пряжу. Это они и он, Исаак Ру, научили подменять искусство немецкой фабричностью, едкими анилиновыми красками и мертворожденными узорами машинного штампа, и во многих местах теперь уже не ткутся ковры, как ткались они раньше, — для себя, для друзей, для дома, на приданое. Прежде ковры ткались годами, — мастер неторопливо отшлифовывал рисунок, подобно граверу, мастер всю свою жизнь ткал один рисунок, орнамент рода, вкладывая свое мастерство в труднейшее, в гениально-трудное — в тонкость работы, стремясь проявить себя как художник лишь в выразительнейшей передаче векового рисунка. Ковровщики продавали анилиновые краски, дешевую бумажную пряжу и покупали ковры, памятующие за собой века. Их караван медленно шел, заикаясь колоколами, медленно тряс людей и тюки по шершавым анатолийским полупустыням. Женщины встречали ковровщиков шумными криками, волокли к каравану полотнища ковров, паласов, хурджин, занавесей; они пели песни, чтобы привлечь к себе внимание, и упрашивали купить у них весь товар, обещая за это какие-то хорошие вещи, и бедность кричала их криками.

Караван-баши и Исаак Ру работали глазами. Ковер создан для глаза, глаз создает ковры, и глаз покупает ковры. Им не нужно было касаться товара руками. Они садились на старые керосиновые бидоны, чавкали мундштуками кальянов или жевали густое по-султански кофе и смотрели пыльными глазами на ковры, которые перед ними либо раскладывали пестрым пасьянсом, либо перелистывали, как страницы книги, снимая по одному с кипы, уложенной четко, как колода карт. Они читали ковры, перебрасываясь короткими фразами.

— Кто это?.. Арнаут Кясим?.. — спрашивал Ру, указывая на ковер, когда затруднялся определить ткача по «почерку» узора.

— Его племянник, — отвечал караван-баши, не вынимая мундштука. — Плохо. Кясим никогда так не делает каймы.

И они читали дальше. Иногда караван-баши лениво поднимал глаза и говорил презрительно, «немецкая краска!», но иногда он поднимал руку, и тогда ковер, обративший на себя его внимание, отбрасывали в сторону; это означало, что после осмотра он ткнет ногой в стопку отложенных и назовет цену раза в три ниже того, что они стоят. Тогда поднимутся дикий плач и вопли, женщины будут колотить себя в грудь, кричать, что их грабят среди бела дня, отбирая у них только лучшие куски, что они бросят ткать ковры, раз с коврами на немецкой краске, привезенной самим же Исааком Ру, не заработаешь и на хлеб, потом они залепечут ласковые слова, пообещают добрый и ласковый ночлег у себя и лепешки на меду к ужину. Но будет молчать караван-баши, и будет молчать Исаак Ру, будут молча курить погонщики верблюдов, и женщины, одна за другой отдадут отобранные ковры, а остальные злобно потащат по мостовой, чтобы со слезами и криками опять показать их через несколько дней другому каравану.