колеблясь, оплывать копеечной свечою

перед заступницей – но всякий просит чуда:

застыть, сощуриться и помолчать, покуда

в бумажных небесах окраины московской

дым стелется, дыша истомой стариковской.

«Согрели, вызвали, умыли…»

Согрели, вызвали, умыли,

отдали голос на ветру.

В каком же я родился мире?

В таком же точно, где умру,

где солнце в флорентийских соснах,

телеги скорбные гремят

и в твёрдых толщах рудоносных

горчат кровавик и гранат.

Зачем (другим досталось, нищим,

спасенье) мы с тобой, душа,

по переулкам пыльным ищем

огонь из звёздного ковша?

Там резеда, там мало света,

под крышей горлицы дрожат,

и письма, ждущие ответа,

в почтовом ящике лежат.

И с каждым каменным приливом

волну воздушную несёт

к мятущимся, но молчаливым

жильцам простуженных высот.

Крепостной остывающих мест _7.jpg

«В тщетном поиске рифмы к Некрасову, в честной бедности дар свой виня…»

Елене Игнатовой

В тщетном поиске рифмы к Некрасову,

                       в честной бедности дар свой виня,

погляди в интернете «саврасого» —

                             не художника, просто коня —

мигом выйдет война партизанская,

                          талый снег да родильницы стон,

пожилая лошадка крестьянская

                      с чёрной гривой и жидким хвостом.

А по Лиговке пьяные писари

                           ходят-бродят, шатаясь, ложась,

как на родине водится исстари,

                            в придорожную мягкую грязь,

и храпят по казармам рабочие

                        (руки-крюки, колтун в волосах),

и пружинка скрипит в позолоченных,

                             недешёвых карманных часах.

Леденец прохладительный – за щеку.

                    Что за шум? Не свергают ли власть?

Заговорщика дворник с приказчиком

                             волокут в полицейскую часть.

То кричат ему: «Накося-выкуси!»,

                                то – в лицо кулаками! Еврей,

из студентов. Ах, сколько же дикости

                           в нашем тёмном народе, Андрей!

До сих пор ли, глухая кормилица,

                                 поутру повзрослев невпопад,

твои школьницы носят в чернильнице

                              ненадёжный растительный яд?

Недоспали, напутали сослепу —

                              холодей же, имперский гранит,

где савраска, похожий на ослика,

                           на петровскую лошадь глядит…

«Шелкопряд постаревшей ольхою не узнан…»

Шелкопряд, постаревшей ольхою не узнан,

отлетевшими братьями не уличён,

заскользит вперевалку, мохнатый и грузный,

над потухшим сентябрьским ручьём.

Суетливо спешит, путешественник пылкий,

хоть дорога и недалека,

столько раз избежавший юннатской морилки,

и правилки, и даже сачка.

Сладко пахнет опятами, и по прогнозу

(у туриста в транзисторе) завтра с утра

подморозит. А бабочка думает: грозы?

наводнение? или жара?

Так и мы поумнели под старость – чего там! —

и освоили суть ремесла

сообщать о гармонии низким полётом,

неуверенным взмахом крыла.

Но простушка-душа, дожидаясь в передней,

обмирает – и этого не

передать никому, никогда, ни на средней,

ни на ультракороткой волне.

Крепостной остывающих мест _8.jpg

«…тем летом, потеряв работу, я…»

…тем летом, потеряв работу, я

почти не огорчился, полагая

заняться творчеством: за письменным столом,

что твой Толстой в усадьбе, скоротать

хоть год, хоть два, понаслаждаться тихим

жильём, покуривая на балконе

и созерцая свой домашний город —

двух-, трехэтажный, с задними дворами,

засаженными мятой и жасмином.

Какое там! На третий день внезапно

какие-то поганцы по соседству

затеяли строительство – орут,

долбят скалистый грунт, с семи утра

до сумерек.

                  Грязь, пыль. Глухой стеною

в желтушном силикатном кирпиче

закрыли вид из окон. Повредили

столетний клён, который поутру

развесистыми ветками меня

приветствовал.

                   Беда, друзья, беда.

И улетел в Москву я с облегченьем:

меня пустили в бывшую мою

квартиру, окружённую старинным

подковообразным зданием; лет шесть

тому назад его крутые парни

в разборках подожгли, да так и не

восстановили. Вот где тишина,

мечталось мне.

                    Но к моему приезду

соперники поладили, а может,

их всех перестреляли, – словом, дом

обрёл хозяина. На третий день

во двор заполз огромный экскаватор,

который, грохоча, с семи утра

ковшом вгрызался в каменную кладку,

обрушивал ржавеющие трубы

и балки полусгнившие крушил

до сумерек.

                    Кому-то это праздник —

а мне так жаль чужих ушедших лет,

жаль тех, кто в этом бывшем доме

варил борщи, листал свой Крокодил

да ссорился с соседями…

                                    Жена

звала к себе, в другой столичный город,

в квартиру, что рокочет даже ночью

от уличного шума. Что ж, привыкну,

подумал я. Не тут-то было – стройка

добралась и туда. Все здания окрест

в лесах, с семи утра бетон мешают

и буйствует отбойный молоток.

Не много ли случайных совпадений?

Зачем протяжный грохот разрушенья

за мной несётся по свету? Ужели,

чтоб снова я в незыблемости жизни

(в которой мы уверены с пелёнок) —

раскаялся?

Грохочет новый мир,

а старый, как и я, идёт на слом,

как тысячи миров, что на сегодня

остались лишь в руинах да на ломких

страницах книг о прошлогоднем снеге.

«не мудрствуй ни жить ни верстать не обучен…»

не мудрствуй ни жить ни верстать не обучен

не злись я освою навряд

разлуку играть среди зорких излучин

где влажные звёзды звенят

будь проще будь ласковый морок для ближних

бесценная тень и вообще

любой собутыльник небрежный булыжник

забывшийся в смертной праще

бензином весна и дорожкою скатерть

чин-чином прохладной виной

любой именинник пустой соискатель

любовница вербы ночной