– Мог бы и мне сварить кофе.

Первая утренняя фраза моей милой. Мог бы. Но не сварил. Не хотел. Успеть хотел. Свалить. До.

Нет, стоп! Не позволю себе ввязаться в очередной перетык взаимными наездами. Эти дамы, самозабвенно захлёбывающиеся потоком эмоций, – они же могут часами, сутками, годами вещать.

«Эти дамы» – подумал, а ведь какое-то время назад Агния была для меня особенной.

Любопытный момент: когда влюблён, – ищешь, видишь в женщине всё то, что отличает её от остальных. А когда страсть с уважением проходят, – наоборот. Находишь десятки одинаковостей, ставишь прочитанную книгу на полку в ряд. Видишь вдруг на корешке книги логотип растиражированной серии.

Она стала «они все». И то, что хочет от меня не-единственная, становится лишь одним из бессмысленных, навязчивых, нелогичных лозунгов большой демонстрации членов профсоюза неудовлетворённых.

Раньше я пытался понять их конечную цель, но её нет, как бы им ни казалось обратное. Каждая их история – просто история себя-бабы, принцессы, которую «не разглядел очередной козёл».

Козёл разглядел как раз. Но это уже – другая история.

Они чувствуют в мужчине эту всегда слишком раннюю, слишком скорую потерю желания, спад эмоций: было много, стало меньше; но какая же беспросветная глупость – говорить об этом вслух. Требовать. Спрашивать.

Это – самоубийство. Хуже, чем показать весь целлюлит сразу плюс три складки на животе, морщины у глаз и на шее, растяжки, небритые ноги и подмышки, то, что они так старательно прячут и устраняют; это – хуже, как же они не понимают?

Можно подумать, оттого, что я в сотый раз услышу, как изменился в последнее время, насколько всё раньше было не так, и бла-бла-бла, у меня появится интерес, влюблённость или эрекция. Наоборот же!

Тупость – требовать сохранения формы при вытекании содержания, это лишь продалбливает дыры в и без того зыбком, текучем, вечноменяющемся «мы»; много чёрных дыр – и ничего не остаётся внутри, всё вытекает, испаряется, ускальзывает, остаётся тоскаа-а-а-а.

Объясняли бы им с детства, что человек считает значимым чаще всего то, что чувствует он сам. Вся система отношений была бы иной. Миллионы людей тратили бы драгоценные часы и годы не на демонстрацию и описание своих эмоций, а на их проживание и на то, что вызывает, создаёт чувства у небезразличного тебе человека.

Кому это всё надо: я так страдаю, я так вижу, я так мучаюсь, я так уязвима, я так живу, потому что когда-то..? Никому. Не по пятьдесят шестому кругу хотя бы.

Бытовые спектакли о самой себе – это не то, что вдохновляет мужчину продолжать чувствовать желание. Держать внимание на объекте. Они быстро приедаются. Становятся отвратительными занудной повторяемостью и посекундной предсказуемостью. А когда актриса – десятая по счету? А текст мизансцен – один на всех.

Принцесса. Женщина-загадка. Угу. Транслятор трепетного чувства, вещатель душевных тонкостей, сирена взаимопонимания, рупор эмоций, источник шума. Заткнуть – единственное желание. Её или уши.

Агния. Теперь я зову её Агонией про себя. Вторая женщина, которую я любил. Для меня это значит долгое пребывание в уверенности, что без неё мне – кранты. Когда любишь не только глаза, грудь, задницу или то, как она стонет, а ещё подбородок, уши, пальцы на ногах, неровный прикус и негромкий храп.

Но я больше не хочу на ней жениться. У меня, видимо, нарушен кислотно-щелочной баланс: мне то кисло от её гримас до изжоги в желудке, то щёлочь её слов разъедает мозг.

Двадцать секунд – и я уже злой. Я вроде как вынужден делать то, что не хочу. Слушать, говорить, вникать. А зачем? Для чего мне это? Какое, на хрен, право она имеет портить мне настроение?

Тридцать три – это же лучший возраст в жизни. Золотой возраст потребления секса. Ты уже на пике своего мира, ты интересен всем женщинам от пятнадцати до восьмидесяти восьми, ты умеешь стоять, сидеть, улыбаться, смотреть и говорить.

Решать. Соблазнять.

Осознание весёлого победительного момента вседозволенности становится приоритетом. Иногда хочется эмоций, таких же как в восемнадцать, и даже немного жаль, что теперь ты их контролируешь, управляешь ими.

В восемнадцать так искренне переживаешь, не думаешь о будущем, не просчитываешь варианты, но ты ничего не стоишь ещё, не знаешь жизни, любишь в первый раз, комплексуешь. А теперь можно всё.

Ищешь остроту, при вседоступности самого процесса, любишь женщин. Но чаще влюбляешься на четверть сердца, все остальные камеры заполнены пройденным опытом, там погибшие друзья, победившие тебя враги, проблемы со здоровьем, там – двенадцать тысяч прожитых суток, и осталось чуть больше, если повезёт, а таких вот, топовых в плане формы и возможностей, – пара-тройка тысяч.

И быть рабом существующего порядка вещей – не хочется, но бороться с этим порядком – мутное дело. Расслабиться и получить удовольствие внутри системы, ни к чему не относиться всерьёз, или обойти её, ускакав на оранжевом верблюде в свою Внутреннюю Монголию, – дело высоты духа, а дух – как гиря, как долбаные сто тонн тянут вниз меня, вот прямо сейчас, напротив этой женщины, переходящей на ультразвук.

Не держать дух на весу – падает на ногу. Держать на весу всё время – сил не хватает, или отвлекаюсь, забываю просто.

Люблю женщин, да, но такую, чтоб не прибавила свой вес к весу гири моего духа, пока не встречал. Как забег на предсказуемую до идиотизма дистанцию: начинаем вот отсюда, старт по свистку, и финиш за поворотом. Отношения. Вместо чего-то другого, настоящего, живого.

Игра без смысла, пустая, пустая, тупая игра ни во что. В бабскую войнушку. Как в неё не втянуться?

– И молока мне не оставил, разумеется. Ты вообще обо мне думаешь хотя бы иногда?

– Да не ори ты, сейчас схожу тебе за молоком.

– Вот и сходи! И я не ору! Сам не ори! Ты не умеешь любить! – вдогонку в спину бросила.

Вышел в магазин, едва удержался, чтобы не хлопнуть дверью. Я и вправду не думал о ней. И о молоке. Не в первый раз слышу это «не умеешь любить». А спроси этих идиоток, кто, по их мнению, «умеет любить», – называют героев ванильных мелодрам и тех своих приятелей, которым сами же наставили рога, или вообще не дали ни разу.

«Уметь любить» для них – наверное, что-то типа жертвенности. Моей.

Молчать и мычать. Пьеро. Или этакий всепрощающий папочка.

Они с упоением впериваются в свои любимые сериалы вроде «Секса в большом городе», не вникая в то, что если им по телевизору показали архетипичную истерику, цикличные монологи вагины, то это не потому, что такое поведение – норма жизни, а потому, что хорошее знание потребностей целевой аудитории делает этот продукт бестселлером.

Женщинам всего мира телевидение продаёт истерики. Поддерживает тренд.

О чём я думаю? Точно, войнушка бабья. Я на коне в красных шароварах с шашкой наголо. Стыдно. Мелко. Тупею. Кретин я.

Вот мой брат Артём воевал на Первой чеченской. Артиллеристом. Сержант. Наводчик. Вернулся обратно, одинаково равнодушный и к смерти и к жизни, пил до синих чертей месяца три.

Поначалу, после возвращения, очень любил меня, мне тогда четырнадцать было, разница у нас – шесть лет. Учил жить, защищал, да и не лез никто ко мне ни во дворе, ни в школе, с таким братом-то. Я им гордился.

Короткие рассказы, морщась, матерясь и наливая следующую, про Моздок и САУшки, самоходные артиллерийские установки, обстрел Грозного и адский Новый 1995– й год, месиво и хаос.

Короче, Тёма видел и Грозный в январе, и Аргун в марте, и чёрта лысого.

Война для Тёмы – наглухо закрытая тема, вход через люк, то есть через бутылку водки. Мать боялась подходить к нему первые полгода, вроде и родной и чужой, – говорила, – и мой и ничей.

Орал по ночам: Два снаряда, огонь! Работаем по окнам! Есть!

Хотел вернуться обратно, от Второй чеченской его оттащила беременная Наська, жена, затем сын, солнечный мой племяш Ванька, затем понимание того, что хуже проигранной войны может быть только предательски проигранная, сданная на хрен с потрохами война.