— Не задержим,— ответил доктор. — Приезжай через недельку. Повезешь обратно.

— Я приеду. Обязательно приеду.

— Ну, вот так-то.

Федор подхватил салазки и двинулся в обратный путь.

Глава двадцать пятая

Обратно он не шел, а будто бы летел на крыльях: пустые санки катились легко, Федор даже не ощущал их. Шел и думал о своей судьбе, думал о Насте — да, пожалуй, он больше всего думал о ней. Только бы обошлось все благополучно, только бы поправилась. И он обязательно привезет ее обратно на этих же санках, этой же дорогой. Привезет домой...

Вечером решил навестить Гешку Блинова. Пришел к Блиновым как раз в тот момент, когда они садились ужинать.

— Федюха! — Гешка загремел костылями, вышел из-за стола, обнял Федора, костыли с грохотом упали на пол. — Эх ты, маткин берег! Вернулся, пропащий...

— Вернулся, да вот похуже тебя. — И он протянул Гешке свои руки, вернее, то, что осталось от рук.

Гешка грузно опустился на табурет, пучеглазо уставился на Федора.

— Да, с такими руками житье поганое,— промямлил он наконец. — Но ведь жив остался. А я думал, что ты уже на том свете, в раю у самого господа. И Насте сообщил, что тебя нет в живых. Документы твои ей передал.

— Вот живой, как видишь. И ты живой. Инвалиды Отечественной...

— А пенсию какую дали? — спросил Блинов.

Федор ответил.

— Не густо, дружок. И подзаработать к пенсии не так просто. А я живу. — Гешка засмеялся, показав желтые зубы, подмигнул жене: — Марья, принеси-ка бутылочку первача. Не мешает и выпить ради такой встречи.

Марья моментально исчезла. Гешка помог Федору снять шинель, повесил на гвоздь, спросил:

— Когда приехал?

— Ночью. А утром Настю отвез в больницу. Заболела она. Отвез на салазках.

На Гешкином лице застыло удивление.

— Это бабу-то? Настю? На салазках... Сам. Я бы ни за что не повез.

— Да ты и не смог бы с одной-то ногой. А у меня ноги все ж целы.

— Хоть бы и ноги были, все равно б не повез.

Марья принесла бутылку, плотно заткнутую пробкой, поставила на стол.

— И стаканы подавай,— приказал Гешка, вынимая зубами пробку. Потом стал разливать мутноватую жидкость. Поднял стакан: — Ну что ж, со встречей!

Федор хотел было отказаться, но счел неудобным, приподнял рогульками стакан и вдруг выронил. Самогонка разлилась по столу, потекла на пол.

— Эх ты, Проня! — начал попрекать Федора Блинов. — Что дитя малое — и стакан удержать не можешь. А как же с бабой ты? Пропадешь!

Федор смотрел на Гешку растерянно, не знал, что сказать. Гешка быстро, почти в два глотка, выпил свой стакан, смачно чихнул, обтер кулаком губы, затряс головой.

— Хороша, чертовка! Хороша! — прокричал в ухо гостю. Налил полный стакан и поднес к губам Федора: — А ну-ка, пей!

В ноздри Федора пахнуло сивушным. Он круто отвернул лицо, но Гешка сноровисто подхватил левой рукой под затылок, а правой начал вливать самогон в раскрытый Федоров рот. Гость сопротивлялся. Вонючая жидкость переливалась через край стакана, стекала за ворот гимнастерки, неприятно щекотала кожу. Федор решительно затряс головой.

— Не могу, не могу так. Давай лучше сам. Наливай.

Гешка долил в стакан.

— Сможешь ли сам-то?

— Смогу. — Он снова зажал рогульками стакан, придерживая его левой культяпкой. Поднес к губам. Пил долго, мелкими глотками, локти судорожно вздрагивали, и шея напряглась и покраснела, взбугрилась жилами вен. Выпив, чуть не выронил пустой стакан

из культяпок.

— Ишь ты, едрена корень! — Гешка засмеялся.— Вино пить можешь, значит, толк будет, не пропадешь.

Он ловко поддел вилкой огуречный кругляш и подал его Федору:

— Закусывай.

Кормил Федора квашеной капустой и огурцами. Капуста похрустывала на зубах, и

неприятное ощущение сивушности моментально исчезло. Голова слегка закружилась. Одну порцию еды Гешка бросал вилкой в рот себе, другую — Федору.

— Может, повторим? — предложил он гостю и, не ожидая согласия, налил по второму стакану.

От второй порции Федор изрядно захмелел. Чувствовалась усталость, нервная перегрузка давала о себе знать. По всему телу разлилась размягчающая теплота. Он сидел и молчал, а Гешка без умолку рассказывал:

— Братец ты мой, я в плен попал. Там, в лазарете немецком, и ногу оттяпали. По самое некуда. Потом меня в лагерь спихнули. Ну, по лагерям и болтался. Работать не работал — нахлебником был у них. Но хлеба-то лагерные, сам знаешь, не сладки — остались кожа да

кости. И взяла меня к себе одна бабешка: выклянчила — и отпустили. Пожил я у ней с полгодика, да и домой подался. И вот, как видишь, дома, у жены под крылышком. И, когда освободили нашу деревню, пенсию схлопотал, получаю ерунду пустяковую, а жить надо. Съездил в Иваново, ситцевый город такой есть. Раздобыл ситцу метров с полсотни — и на Кавказ махнул. Там все на сухофрукты обменял — и обратно в Иваново. Дорога бесплатная. Туда — ситец, обратно — фрукты, лавровый лист. Бизнес прибыльный, и житуха — во! — Гешка поднял прокуренный палец, прищелкнул языком и, свирепо посмотрев на жену, приказал: — Неси еще заветную!

— Может, хватит? — предложил Федор, но Мария вышла на кухню.

— Принесет,— не унимался Гешка. — Гульнем как следует, так, чтоб чертям было тошно. Гульнем?

Федор молчал. В голове крутились хмельные мысли. Он хотел сказать Гешке что-то важное и значительное, но не мог. Хотел спросить про жену, что и как. Мысли обрывались, путались. Он слушал Гешку, а думал о другом. Настя преподнесла загадку. Он хотел забыть обо всем. И тоже не мог.

А Гешка между тем продолжал без умолку:

— Не пропадешь и ты, Федюха! Без рук оно, конечно, плохо, но деньжищи заграбастывать и культяпками можно. Да еще какие! Гляди, у тя подвесок-то на груди — иконостас настоящий, хоть молись. Три ордена, две медали. — Он провел пальцами по груди Федора. Ордена и медали зазвенели. — Звон-то какой! Малиновый. С таким иконостасом озолотиться можно.

Он хохотнул заливисто, взмахнул руками, словно хищная птица крыльями, шлепнул по Федоровой спине ладонью:

— Со мной, брат, не пропадешь. Я все ходы и выходы знаю. Давай подадимся на железку, в поездах будем разъезжать. Я шапку понесу, а ты: «Подайте, гражданы, христа ради, инвалиду...» И рублики, а то и трешницы посыпятся дождиком. Ты думаешь, стыдно? Это споначалу, а потом и стыд улетучится. А народ у нас добрый, жалостный. Особливо матери, у которых сыновья на фронте погибли, или вдовушки-вековухи. Глянет иная на твои култышки, на ордена — слезьми обольется, глядишь, не то что трешницу, пятишник подаст. Одна — рубль, другая — три, а за день-то, гляди, сколько наберешь.

— Нет, я на это не способен, Геша.— Федор хмельно тряс головой, стыдливо морщился. — Нет, нет.

— За Настину юбку держаться надумал? Ну, дерись, держись. Посмотрим, что у тя получится.

— Люблю ее, Геша. Сильно люблю.

— Люби, люби. Да вот она тебя, видать, разлюбила.

Федор насторожился. К чему это клонит Блинов? Что он знает?

— Куда ты ей такой нужен? — продолжал Гешка.— Увечный, безрукий? Поди, другого кавалера завела?

— Кого ж? Скажи, если знаешь.

— И скажу. В партизанах у ней там немец какой-то был.

— Это ты зря, Геннадий. Какие в партизанах немцы?

— Были, говорят, и немцы. Те, что супротив Гитлера... А?

— Это уж дудки. Не верю я этим побасенкам. Не верю!

— А кто ей крыльцо ладил? Знаешь об этом?

— Откуда ж мне знать?

— Вот и наматывай на ус. — Гешка загоготал, запустил пятерню в рыжие волосы. — Есть тут один плотник такой. В партизанах был, но сердечко у него начало шалить, когда отряду туго было. Так вот он по женской части настоящий мастак. Эй, Марья,— позвал Гешка жену,— расскажи-ка рогоносцу, как Костя Сапрыкин красивым вдовушкам головы вскруживал.

Марья показалась из-за двери, зыкнула на мужа:

— Нашел, о чем спрашивать! Иди у самого и спроси. А Федора не мучай. У него и так на душе кошки скребут. Не терзай человека!