Настя вышла на улицу, осмотрелась и увидела опять своего преследователя. Он стоял у доски объявлений, читал какое-то фашистское распоряжение. Настя неторопливо пошла к своему дому и, уже свернув в палисадник, остановилась, оглянулась. Шпик тоже остановился метрах в пятидесяти, потом пошел дальше по улице, оглянулся и посмотрел на нее. Теперь она поняла, что не сегодня, так завтра за ней придут. Дома наскоро поела холодной картошки и задумалась. Волнение постепенно улеглось, и она пришла, как ей показалось, к единственно правильному выводу: надо бежать, сегодня же ночью. Не исключено, что и в ночное время за ее домом ведется наблюдение. Тогда как? Не успеешь выйти за ворота, как тебя тут же и сцапают. Нет, надо выходить через заднюю калитку, пробираться огородами на одну из глухих улочек и под покровом темноты выйти за черту города. А там недалеко и лес.

Лесными тропами она доберется до Большого Городца, свяжется с нужными людьми, которые направят ее к партизанам. Только так — иного выхода не было. К матери заходить нельзя: возможно, и за родительским домом ведется наблюдение.

Итак, бежать... В городе она сделала все, что могла, и оставаться здесь было крайне опасно. Видимо, кто-то выдал ее, очевидно, предатель оказался в Большом Городце: ведь Ольга Сергеевна посажена. По всей вероятности, и других членов подпольного колхоза арестовали. А как мать? Как маленький Федор? За себя Настя не боялась, она беспокоилась о матери и ребенке.

Наварила картошки, чтобы взять с собой в дорогу. Была еще буханочка хлеба да плитка шоколада, принесенная Брунсом. Вот он узнает, что она так ловко смылась! То-то будет ему взбучка от начальства! Настя, думая об этом, заулыбалась. Она уйдет сегодня ночью, фашисты всполошатся. Брунс придет в ярость, но будет уже поздно.

Она поспешно уложила в котомку запас провизии и бельишко, осторожно вышла из дома, остановилась и прислушалась. Кругом стояла тишина, мертвая и темная. Настя, осторожно ступая, пошла на зады к огороду. Оглянулась еще раз — и ужаснулась: из-за угла появился человек. Он шел прямо к ней, она попятилась, чуть не вскрикнула и почувствовала, как дрогнуло и опустилось сердце. «Пропала, не успела...— мелькнуло в голове.— Как же так, господи?» А человек подходил все ближе и ближе и уже в десяти шагах сказал по-немецки:

— Стой!

Она все еще не разглядела, кто это такой, потом поняла, что перед ней фашист с автоматом в руках. «Пропала, пропала!» Спиной упала на изгородь. Человек стоял совсем рядом, она чувствовала, как он дышит, учащенно, с надрывом, словно только что гнался за добычей. И вдруг она узнала его. Это был Граубе. Не успела опомниться, как за его спиной появились другие жандармы.

«Пропала... Боже мой, не уйти, не уйти... Теперь заточение, пытки, а возможно, и смерть...» Все это пронеслось острой болью, а в горле застрял удушливый комок, и она ничего не могла сказать. Да и что скажешь в такую минуту, когда за тобой пришли?..

Потом жандармы рылись в сундуках, обшарили комод, заглянули в подвал. Поняла: ничего не нашли. Затем Граубе сказал: «Хватит». И ее повели.

Через полчаса она была в тюрьме.

Глава одиннадцатая

В камере было темно и пахло нечистотами. Настя лежала на тюфяке и размышляла, что, возможно, это конец, неминуемая гибель, если они, фашисты, узнали, что она советская разведчица. По-видимому, кто-то выдал ее, кто-то предал. Но кто? Она перебирала в памяти людей, с которыми была так или иначе связана, но так и не могла определить, кто же предатель. Умирать не хотелось, но если она умрет, то умрет не напрасно, умрет с чувством выполненного долга перед товарищами, перед собственной совестью. Боялась одного — мучительных пыток, а от них теперь никуда не денешься. Это она знала. Надо готовить себя к любому исходу.

Настя закрывала глаза, и назойливые видения маячили перед ней. То она видела перед собой искаженное от ярости лицо Вельнера, то недоуменный взгляд Брунса, то дубинку палача Граубе. Она знала, что все они мастера своего дела, палачи первого класса, безжалостные и жестокие. Лучше бы умереть вот сейчас, заснуть и не проснуться, распростившись навсегда с этим мрачным и жестоким миром. А как же мать? Если узнает, что Настя в тюрьме, что ее пытают, что вот-вот она должна умереть... Как будет страдать старенькая и одинокая мать! Как она будет жить? Так хотелось хоть одним глазком взглянуть на родную матушку и сказать ей последнее «прости».

Вспомнила мужа Федора, и маленького Федю, и многих других, которых она так любила. И к сердцу подкрадывалась жалость,— не себя она жалела, нет, об этом она не думала, она жалела мать, вспоминала подруг Светланку и Ольгу Сергеевну. Филимонова вспоминала. Узнает, что провалилась, и тоже будет переживать: ведь как он надеялся на нее, как рассчитывал… И вот финал — она в заточении.

Уснуть не могла до самого утра. Только перед рассветом приклонила голову к грязному тюфяку, вздремнула, а когда очнулась, слабые солнечные лучики уже прокалывались сквозь мутные стекла. Солнце, господи, солнце! Значит, жизнь торжествует несмотря ни на что. Пускай где-то там полыхает война, умирают в муках люди, страдают и радуются, но солнце все так же, по-прежнему светит, и животворный отблеск его лучей зовет к свету, к жизни!

Она приподнялась и осмотрелась вокруг: комнатка была маленькой, обшарпанные стены и черный от копоти потолок. Окно, словно приплюснутое, почти под самым потолком, в него была вделана решетка, каменный скошенный подоконник, так что в окно при желании, подтянувшись за решетку, можно посмотреть. Койка, на которой она лежала, была изогнутой, на ней войлочный тюфяк, у стены — крохотный столик, намертво привинченный ржавыми гайками, и дверь узкая, обитая почерневшей жестью. Воздух спертый, удушливо пахло цвелью, плесенью, подвальной сыростью. «Сколько здесь побывало узников, ожидая в томительном безмолвии своего конца,— подумала Настя.— Сколько пролито безутешных слез, сколько горьких дум передумано!»

И вот не сегодня, так завтра позовут и ее на допрос. Тот же Ганс Вельнер будет топтать ее ногами, как топтал и шпынял Светлану. Жива ли она, Светлана? Если жива, то в этой же тюрьме, может быть, в соседней камере. И Настя, прильнув к стене, начала стучать костяшками кулака. Постучала — прислушалась. Стена молчала, как немая, и почему-то грустно стало от этой тоскливой и гнетущей тишины. Она постучала еще раз — стена не ответила.

Затем подошла к окну, подтянулась руками за решетку, стала глядеть на волю — и первым делом увидала шагающие ботинки. Ботинки были огромны и тупорылы, с толстой подошвой. Вот они остановились у самого окна, точно бы замерли, закрыли собой все пространство, и Настя отпрянула от окна. Руки сами собой отцепились от решетки, и она чуть не упала, ноги спружинили, перевела дыхание и села на койку.

«Замуровали в клетку,— подумала она,— попробуй вырвись из неволи. Но все же как-то надо наладить связь с внешним миром. Как-то надо... Но как? Городские подпольщики думают обо мне.— Она в этом была уверена. И казнила сама себя: — Ушла бы вовремя в лес, к партизанам... Но чего-то ждала. И вот дождалась…»

Опять подошла к окну, подтянулась. Часовой куда-то шел. Над крышей соседнего дома золотилось солнце. Оно играло лучами и словно бы улыбалось, манило к себе.

Но вот у окна снова появились тупорылые ботинки, заслонили солнышко, будто бы раздробили на мелкие части. Настя отпрянула от окна и стала прислушиваться к звукам. Шарканье ботинок часового, шум поезда... «Наверное, везут к фронту подкрепление, танки или снаряды,— подумала она.— Мчится эшелон навстречу своей погибели. Может получиться так, что пустят под откос партизаны. Идет война на фронтах, на лесных дорогах, даже в этом небольшом городе, в этой тюрьме...»

Подумала о своей судьбе и застонала тихонько и протяжно. Казалось, что кто-то вцепился в горло костлявой пятерней. «Хоть поскорей бы вызвали на допрос. Может, и прояснилось бы что, может, и выкрутилась бы, может, и неведомо гестаповцам, что Настя Усачева разведчица. Может, отправят в Германию на каторгу. Только бы не смерть...»